Страница 1 из 6
Валерия Карих
Летаргия
Глава 1
«Ну, что за чудо мои волки и овцы, что за чудо! А какая экспрессия, какой талант и разворот, а как актеры играют.……, ну, чудо же. Такие молодые и гибкие, как пластилин, – лепи из них и делай, что захочешь. А я и захочу, а я и сделаю…», – приговаривал, улыбаясь про себя, быстро идущий по волжской набережной Родион Левин. На его красивом и смуглом лице жгуче горели глаза, похожие на две перезрелые черносливы. Их дерзкое и презрительное выражение придавали лицу театрального режиссера немного диковатый вид.
Левин служил в театре города N-ска режиссером и одновременно художественным руководителем, попав на эту хорошо оплачиваемую должность по протекции высокопоставленных покровителей из городской администрации и департамента культуры Москвы. Было ему сорок лет, но он был не женат, вертелся в светских кругах, и вхож в высокие кабинеты, считаясь там за своего. В средствах массовой информации его величали не иначе, как талантливым и прогрессивным режиссером, а некоторые удостаивали еще и звания гения, что впрочем, выглядело довольно спорно, так как не все горожане, и уж тем более ценители с восторгом принимали его искусство. Однако, в духе тех модных веяний, которые пришли к нам с Европы, Левин вполне вписывался в звание гениального. К тому же в духе тех самых веяний Запада, он не скрывал своего интереса к порочным проявлениям человеческих страстей, изображая их откровенно, во всех доступных формах на сцене, что также окружало его личность ореолом скандальной и громкой известности.
Театр, куда он направлялся, располагался в центре города в красивом старинном здании, построенном в девятнадцатом веке, и которое являлся точкой притяжения для местной городской интеллигенции, дорожившей классическими традициями в театральном искусстве, сложившимися в течение последних двух столетий и желающей сохранить дух классики в доме у Мельпомены.
Прогудел проплывающий по Волге пароход, и Левин невольно залюбовался его четкими и красивыми очертаниями. Судно равномерно и плавно рассекало блистающую на солнце широкую водную гладь. И эта величественная картина вызвала в Левине трепет и чувство восторга, настолько прекрасными и панорамными показались ему и эти слитые воедино река и небо, и посеребренная кудрявая зелень томно склонившихся ив, и густых кустов сирени, взволнованно шумящих кленов, и черной вязи тянувшейся вдоль парапета железной ограды, да и сам белокаменный парапет с широкими и ниспадающими ступенями, по которым спускались редкие прохожие.
Настроение у Левина было прекрасным: скоро должен открыться второй театральный сезон с момента его вступления его на должность. Артисты театра играли на репетициях хорошо, в чем он мог и сам убедиться. И хотя некоторые из них все еще не дотягивали до совершенства, он мог быть доволен проделанной за лето работой. И он уже начал задумываться над следующей своей постановкой, решив в этот раз сосредоточить свое внимание не на русской классике, в которую входили Островский, Чехов и Гоголь, а присмотреться к репертуару известных европейских театров. Перебирая сценарии и авторов, читая многочисленные статьи и отзывы в специализированных журналах, он угадывал и анализировал замысел режиссера, поставившего спектакль, и примерял этот спектакль к нашей действительности. Левин стремился достичь своей вершины на театральном олимпе и надеялся стать великим мастером чтобы когда-нибудь и по его пьесам учились другие режиссеры, беря с него пример.
В его жизни все складывалось хорошо, если бы не одно обстоятельство. И вспомнив о нем, режиссер замедлил шаг и невольно нахмурился, почувствовав, что настроение его начинает портиться.
Обстоятельство это случилось с ним на прошлой неделе в одну из особенно душных ночей, когда он ему приснился довольно необычный и странный сон. И уже можно было и не обращать внимание на этот дурацкий сон, ведь всякому из нас, когда–ни будь , да и приснятся этакие странные и непонятные сны, о которых ну, никак невозможно позабыть, и которые уж, до того могут взволновать нашу душу, посеять в ней тоску и тревогу, да еще и поднять со дна такую мутную взвесь, в которой и сам черт ногу сломит…. И помянув про себя черта, Левин как человек верующий быстро перекрестился, и еще больше нахмурился, подумав, что уж, кого-кого , а этого персонажа ему-то с его чуткой ранимой душевной организацией и вовсе не следует поминать всуе! Но самое странное обстоятельство в этой истории, которое тревожило Левина, было то, что все свои сны он обычно не помнил утром, так как они имели свойство бесследно исчезать с его пробуждением, но этот странный сон так крепко засел в его голове, да и помнился до мельчайших подробностей. К тому же помнился не только сон, но и слова, которые он говорил, и что говорили другие участники. В общем сон этот так ярко запечатлелся в его мозгу , что все его персонажи и сейчас будто стояли перед ним, как живые. Чтобы разобраться со своим сном, Левин на день просмотрел в интернете несколько исследований на тему пророчеств и вещего сна и связанных с ним предчувствий, и убедил себя тем, что сон этот был навеян игрой фантазии, которая обычно существует у засыпающего человека и которая незаметно ускользает как будто на грани между жизнью и смертью, между явью и вечным покоем, и этот короткий миг забвения так похож на сладкий миг тихой смерти, когда в мозгу воедино сливается реальность и мечта, и который к счастью наутро благополучно заканчивается спокойным и здоровым пробуждением.
А снилось Левину вот что: будто находится он в своем рабочем кабинете в театре на втором этаже, сидит преспокойно за столом, и вдруг слышит, как в дверь его кто-то сильно стучит. И стук этот почему-то очень похож на грохот падающих камней со скалы. И от этого дикого грохота Левин вздрагивает.
Но тут дверь в кабинет распахивается, и появляется посетитель, в котором Левин не без удивления узнает давно умершего драматурга Александра Николаевича Островского. Следом за Островским как из-под земли перед глазами Левина вырастают Гоголь, Тургенев, Достоевский и Чехов. Все они одеты в судейские черные мантии и рассаживаются в высокие кресла напротив, и кто-то из них говорит ему, что они пришли его судить.
– Но за что? – вопрошает с недоумением Левин, и тут его взгляд сталкивается с гневным и осуждающим взглядом Островского, и он начинает неловко ерзать на стуле. Именно пьесы Островского он чаще всего использовал для своих последних и провокационных постановок, интерпретируя сюжет на свой вкус.
Он попробовал отвести глаза от сурового лица драматурга, но неожиданно понял, что не может это сделать, потому что глаза его как будто крепко прикованы к лицу Островского.
Обескураженный возникшей беспомощностью, Левин подумал: «А за что мне должно быть стыдно? Разве я совершил что-то ужасное, за что меня будут судить? И от чего у них такие ужасные и обличительные лица, как будто я совершил какой-нибудь грех или ужасное преступление? А какие у них взгляды, боже правый! Но ведь эти персонажи давно уже умерли, все они призраки. Так чего же мне их бояться?»
– Вы ставите на сцене пьесы, в которых присутствует пошлость и разврат. У вас, извините, по сцене полуголые люди прыгают и совокупляются, как в дешевом водевиле. Это вашими стараниями солидный прекрасный театр превратился в доходное место по извлечению коммерческой прибыли, что может быть ужасней? Прекрасный дворец Мельпомены, где должны царить искусство и добро – стал местом бесстыдства и разврата, – возмущался Островский.
– Но я не согласен с такой оценкой. У меня есть талант, я раздвигаю границы общепринятых тем и рамок пуританской морали, ищу новые смыслы и тренды времени. А когда нахожу, показываю зрителям. Я стремлюсь показать в поступках людей то, что им естественно и свойственно, но о чем не принято говорить в закостенелом консервативном обществе, моя задача – двигать искусство вперед и привлечь молодежь к культуре. Через пластику движений, через акцентирование на внешних формах и образах я нагнетаю человеческие страсти и эмоции, – и в этом нет ничего необычного, так делали многие художники и творцы в свое время. Так почему же они на меня ополчились? И все же придет еще мое время, когда меня оценит по достоинству все общество, а не только мои поклонники, и я достигну известности и такой же высоты в искусстве», – мысленно возразил ему Левин, потому что не мог говорить, и язык его будто прилип к гортани.