Страница 6 из 34
Глава 4. МЕЧТЫ РАЗБИТЫ
Марио обошёл квартиру, обвёл взглядом свою комнату и забрался в кровать. Даже тишина была особая, как будто порывалась что-то выразить. Даже часы тикали как-то торжественно. Последний отсчёт. Теперь он должен составить план и…
Благими намерениями мостят дорогу в ад. Как только в памяти встал образ цели, план, вернее, думы о нём отодвинулись на задворки. Смуглая кожа сметала всё на своём пути, срывала одежду, изгибала тело, добираясь до белой. Сознание меркло; белая отвечала; губы ложились. Куда? Какое мне до этого дело, если всё вокруг — цель… Марио вёл рукой по шее, гладил грудь, сжимал пальцами плечи, обнимал бёдра. Мрак. Свет. Выброс. Так. Ещё.
Он частенько оттягивался подобным образом, девчонки давно стали ему абсолютно индифферентны. Они были чересчур выпуклыми здесь, чересчур вогнутыми там, они не накладывались, не совмещались, не подходили. Вот ты подойдёшь, только ты, только так. Нет, не только. И так. По-разному. Надо только составить план. Что это будет? Нет, не налёт. Разговор. Предложение. Обоснование. Признание. А это правильная последовательность? Не знаю, не понимаю. Ещё. Конечно, сначала нужна сигарета. Вот она. Подожди. Теперь у тебя время, свобода, квартира и машина. Это соблазн? Немного. Квартира? Смотря для чего. Нет, не для того, о чём ты думаешь. Это мой план. Это всё я тебе скажу. Только твёрдо. Или да, или нет. Мне нужно только одно, только «да». А если «нет»? Нет, этого не может быть. Ты должен понять, как я тебя люблю. И ответить. Но только желая, а не жалея. Только лишь. Жалость мне не нужна.
Марио обхватил колени руками. Может, всё-таки отложить составление плана на завтра? А то сейчас с непривычки как-то всё по-новому смотрится, отвлекает… Да нет, не на завтра. Он быстро в это новое войдёт, успокоится и тихо и мирно обдумает. Только ещё одна сигарета нужна. Он её выкурит и уж точно утихомирится и образумится.
Вот теперь ему хорошо и спокойно. А, может, никакого плана не надо. Он просто подойдёт к нему и скажет, что любит. Как мужчину, а не как друга. И попросит ответить. Нет, зачем просить: то, что он скажет, уже потребует ответа. Какой он может быть? 1) «Ну и люби себе», 2) «Вот мерзавец», 3) «Ну и скотина. А я-то думал…» Нет, этого не может быть. Всё-таки нужен план. Во-первых, где он признается? Здесь или у него? Здесь опасно, отсюда Филиппу легче уйти, а у себя дома законы гостеприимства… Но о каких законах гостеприимства может идти речь, когда обсуждается такое? Всё равно, выгнать из своей квартиры Марио Филиппу будет труднее, чем уйти из чужой. Да, план нужен. И первое, что он устанавливает, — признаваться надо в квартире Филиппа. Так, место определено. Потом. Нельзя вот так подойти и вылепить в лоб: «Я люблю». Надо его самого как-то подготовить, подвести, ввести. Но как ввести? Не подогревать же его мастурбацией или прокручиванием порнухи… Чёрт, как всё сложно…
Сделать серьёзные глаза. Убедить, как это важно. Но всё это может не пройти, за что-то такое надо зацепиться фундаментально. А, вот ещё… Время. Нельзя вклиниваться в тот момент, когда Филипп будет куда-то собираться, куда-то торопиться. Надо выбрать такой час, когда у него в голове не будет никаких проектов. Просто безделье и лёгкая скука. Так. Значит, отсюда следует второе. Время. Это заранее не установить, но по обстановке и первым фразам можно легко сориентироваться. То есть чуточку сложнее, чем первое, потому что решать надо на месте, но ничего архитрудного. Время и место. Место и время. Теперь остаются настроение и слова. Нет — настроение, слова и убеждение. Настроение. Тихое, благодушное, сытое. Немного романтическое. Прокрутим «Falco a met;», пустим реплику: «Какой красавец! Ни грамма косметики. А Андреа Морини? Тоже икона. Сколько типов красоты: эффект, своеобразие, неповторимость, колорит, обворожительность, нежность. Никакого сравнения с этой раскрашенной «прекрасной» половиной. Не «прекрасной», а тупой, развратной и уродливой: красота в косметике не нуждается». Нет, что-то слишком длинно получается. Он же «Falco a met;» будет слушать, а не мои теории. Ладно, это тоже по обстановке. Как-то всё прослушается, как-то всё разложится. Всё-таки лучше без артподготовки. Он подойдёт и скажет: «Филипп, выслушай, не обижайся и, самое главное, пойми, не принимай в штыки и не говори сразу «нет». Случилось то, что…» Растерянный взгляд. Мольба во взоре. Глаза отводятся в сторону. Нет, как он отведёт глаза в сторону, если надо смотреть на Филиппа, чтобы оценить реакцию, надо смотреть, чтобы убедить его? Это серьёзно, это не игрушки. Да, убеждение. В общем, примерно так. Теперь ещё одна сигарета, а попозже — обзор: скорее всего, потребуются доработка и уточнения.
С того момента, как вспыхнула страсть, Марио несколько раз пытался вызвать Филиппа на откровенность и выпытать, что он думает о гомосексуальных связях. Филипп подробно в это не входил, его откровения тоже были немногословны. Он за свободу выбора. Одному нравится чёрное, другому — белое, одному — блондинки, другому — брюнетки, одному — женщины, другому — мужчины. Пусть каждый выбирает что хочет. Второе условие — взаимность. Если А любит В, а В любит А или, по меньшей мере, тянется, на худой конец, не против, не имеет никакого значения, кем А и В являются. Мужчина и женщина, мальчик и мальчик, бегемот и тараканиха — какая разница, если согласие налицо. Трахайтесь на здоровье и получайте удовольствие. Да, Филипп был демократ, но говорил об этом умозрительно: напрямую это его не затрагивало. Теперь же он должен был определиться сам…
После того, как Марио сварганил «план», его начало одолевать нетерпение: скорее бы признаться. Возможно, так он пытался избавиться от сомнений, заглушал вероятность неблагоприятного исхода. Не думать, забыться. До завтра. А там видно будет. Рано или поздно это всё равно закончится и определится. И Марио включил телефон, который отключил после звонка родителей. Тут же раздался звонок.
— Наконец-то! Где тебя черти носили? Я уж думал, ты со своими поехал трудиться на светлое будущее. Проводил?
— Да, проехался бы с нами — по ярмарке поболтались бы.
— Я же вчера попрощался, а сегодня под ногами не хотел вертеться, а то забыли бы про что-нибудь важное. Много рекомендаций надавали?
— Вагон.
— Девок в хату ещё не привёл?
— И не собираюсь: много чести. Впрочем, я к ним равнодушен, как тебе уже давно известно. А твой папахен что? Патент ещё не получил?
— Нет, у него, как всегда, «осталось немного», «последняя стадия» и «подожди недельку».
— Так дуй ко мне. «Феррари» я тебе не предлагаю, пока на папашкиной покатаемся.
— Идёт. Бутерброды захватить, раз ты временно сирота?
— Иди к чёрту. Мама полный холодильник вчера загрузила.
— Ну тогда сначала примемся за него.
В трубке раздались короткие отбойные гудки. Филипп обычно не здоровался и не прощался, как и Марио: этим как бы подразумевалось и подчёркивалось, что они неразлучны и оказались живущими в двадцати метрах друг от друга чисто случайно, временно, по капризу судьбы.
Вечером Марио был рассеян больше обычного, на приятеля поглядывал искоса. Если бы Филипп знал, что готовит ему завтрашний день…
И вот этот день настал. Вряд ли Марио мог точно или хотя бы приблизительно уяснить, что творилось в его душе, когда он проходил двадцать метров от блока до блока — такие знакомые, тысячи раз протоптанные прежде. В нём мешались мечты и страхи, гордость и робость, свет возможного освобождения и мрак вероятного поражения. Во всё то, что он готовился сказать, он вкладывал даже не последние полгода, а всю свою жизнь, словно порываясь убедить и себя, и Его в том, как много он может дать, словно пытаясь заручиться поддержкой судьбы, чтобы она увидела, как это велико, чтобы она увидела, как он любит, чтобы сжалилась и не явила отказ. Он мысленно молил и Филиппа, и бога: одного — о том, чтобы внял его словам, другого — о том, чтобы не сделал его несчастным. Он не обводил взглядом всё вокруг себя — он знал это: деревья, траву, солнце в небе и асфальт под ногами, стену дома справа и ворота гаражей слева. И у всего этого, такого высокого, широкого, яркого, светлого, значительного, грандиозного, он просил согласия одного-единственного. Ведь он хороший, он не сделал в своей жизни ничего плохого. Ему нужно только одно слово, один слог, две буквы. Сказать «да» короче и легче, чем «нет». В его душе качались хрупкие кристаллы, тихо звенели, сталкиваясь, отбрасывали радужные блики. Он должен это сохранить, сберечь, не разбить, не разрушить. Это всегда, во веки веков так дорого, это нельзя измерить, определить, вычислить, это альфа и омега. Место, где свет. Он должен не оборвать эти струны, донести их звучание до Филиппа. Если засомневается сначала, пусть он думает, сколько хочет, — Марио вытерпит, он умеет ждать. Как быстро кончились эти двадцать метров! Только не «нет».
Душу Марио оплетали сомнения и расплетали надежды, ранили подозрения и гладили мечты, тревожили догадки и успокаивали иллюзии; по лицу тенями пробегали отголоски внутренних бурь; в ушах обрывки музыкальных фраз перемешивались со словами будущего признания; пальцы нервно выстукивали какую-то последовательность, набор цифр, пробегая по ладони другой руки; что же касалось глаз, то в них давно уже не было ничего, кроме драгоценного образа. Здравого смысла тоже не было — весь этот хаос даже отдалённо не походил на предвестие чего-то креативного; сам же драгоценный образ, несмотря на всю свою невосприимчивость, разительную перемену заметил сразу.
— Чего это ты — весь из себя?
— Здорово, — ответил Марио, нарушив привычку. — Я ничего совсем ничего вообще ничего даже шоколадки не принёс, — он раскручивался скороговоркой, даже без интонаций.
Филипп смотрел на него пристальнее, чем обычно. Настроение Марио стремительно падало, туда же устремлялось и сердце.
— И что мы тебе за это сделаем?
Руки Филиппа, такие знакомые, такие близкие, такие родные, легли на плечи. Неужели от этого возможно отказаться? Марио уже не думал о «плане», который испарился без остатка, но рук ему было мало. Нет, уж лучше признаться. По крайней мере, он перестанет лгать и недоговаривать.
— А ты меня поцелуй!
— Это за то, что ты не принёс шоколадки?
— Нет, не за это, а за то, что… я тебя люблю…
— Я тебя тоже люблю.
Филипп чмокнул Марио как пришлось: его губы легли на уголок губ Марио, захватили пару квадратных сантиметров подбородка, но это было совсем не то, совсем не то, чего так хотелось…
— Ты не понял. — Марио присел было, но тут же снова вскочил. Сердце бешено колотилось в груди. Рубикон уже перейдён. «Ты не понял» уже сказано. — Ты не понял. Только послушай, выслушай внимательно и не злись. Я не виноват. Я никогда не сказал бы, но это нечестно. Твоё недоверие для меня больнее, чем… чем… Вернее, твоё доверие, которое я не заслужил, если бы продолжал скрывать… Это нечестно, я не хочу таиться, я не имею на это права, потому что… потому что от тебя… тебе не говорить… это… это стыдно… Ты только не злись, пойми, не отталкивай сразу. Дело в том, что… я… я люблю тебя… не как друга, а как… я… я люблю тебя, я хочу тебя, я не могу без тебя! Ты только не говори «нет»!
— Ты шутишь?
Вопрос был бесполезен, Филипп понял, что Марио не шутил: с такими беспомощными глазами, с таким молящим взором, с такой потерянностью во всём облике не забавляются. Он взглянул на Марио. Между ними лежала пропасть. Пожалуй, прадед Филиппа, вернувшийся с того света и предложивший ему замужество, удивил бы его меньше. Филипп был так далёк не то что от возможности — от одного предположения возможности любви друга: Марио был для него товарищем, братом, ребёнком, игрушкой, куколкой — всё это исключало мальчика, юношу, парня, мужчину, это не стыковалось, не обозначало даже самой тонкой нити, тянувшейся к телу, сексу, желанию. Филипп взглянул на Марио ещё раз и тут в первый раз ужаснулся предстоявшему: одним своим словом из друга он становился палачом. К ужасу прибавлялась злость, стремительно выдавливая первый себе в угоду: он не желал себе такой доли, его выбрали заочно, без его ведома, и теперь ставят перед фактом, и всё это устроил человек, которому он верил больше всех на свете, который жил и дышал рядом с ним чуть ли не с рождения! Филипп ненавидел эти детские глаза и эту распахнутую душу, потому что родившееся в её недрах было уродливо; более того: это предъявили ему; более того: он, сам Филипп, был этому причиной. Честность Марио тоже его оскорбляла, так как правда, высказанная им, была достойна только презрения. Всё это пронеслось в голове в те несколько мгновений, пока Марио отрицательно качал своей.
— И… давно?
— С тринадцатого марта.
С тринадцатого марта. Более полугода, и эти шесть месяцев он жил рядом с ложью, ничего не подозревая! Филипп отметал решительно всё. Он отторгал обман, в который его ввели, искренность, которая оказалась ещё отвратительнее, беспомощность и нерешительность, в которых скрывалась низость, силу, с которой преодолели колебания и высказали чувство. Добродетели оказались гнуснее пороков, были свалены с ними в одну кучу и выкрашены в тот же чёрный цвет.
— Так какого чёрта, если ты ждал полгода, ты не мог подождать ещё столько же и дождаться, когда это сдохнет?! Если бы ты явил мне это задним числом, прошедшей мерзостью, дохлой блажью, я и подивился бы, да забыл всё через десять минут! Кому придёт в голову считать вину виной, если даже помыслы о ней растаяли? Кому придёт в голову оскорбляться ложью, если она уже недейственна? Кому придёт в голову копаться в прошлом и громоздить упрёки трупам, которые больше ничего не совершат? Подивился бы, понедоумевал бы, ты сам бы это высмеял, и никаких проблем не было бы! Да что я говорю! Какие полгода! Ты мог бы мне сказать всё сразу, как только свихнулся, — я бы тебе вправил мозги, вбил столбы, за которые не разрешалось бы выходить, ты бы покряхтел-посопел и успокоился бы! Так нет: завёл себя в дебри, навоображал себе чёрт знает что, полгода болтался в бреднях! Естественно, что выбраться трудно, если заблудился окончательно…
Прихотливы извивы души человеческой. Как только Филипп произнёс «навоображал», то, чего он только легко касался мыслью, предстало перед ним картиной, кадром. Марио, нагой, раздевавший его, бросавший его в постель, творивший с ним… Филипп осёкся на понятии «любовь», отбросил в сторону пока ещё реже встречающиеся отношения, отмахнулся от животных инстинктов. Переспать с Марио значило пойти на кровосмешение: он был для него братом, младшим братом, и этот брат его совращал, забыв о том, что лидерство принадлежало Филиппу! Если кто-то кого-то и должен был совратить, то этим «кем-то» должен был быть Филипп, и именно он должен был совратить Марио, потому что Марио всегда был ведомым.
Трудно сказать, что было определявшим Филиппа в этот момент: его дружба, любовь к Марио, нежность к Марио, праведный гнев, амбиции. Марио предал их союз, он пошёл на это из-за того, что его, Филиппа, задница и смазливая рожа оказались главнее пятнадцати лет их жизни. Это было омерзительно.
— Я… я не хотел, я ждал, чтоб прошло, но это не проходило. Ты только не отталкивай меня, не злись, не говори сразу «нет». Я всё сделаю, как ты хочешь, если тебе неприятно меня слушать и неожиданно это всё. Ты только не злись, ты же не можешь думать, что у меня хотя бы в мыслях было оскорбить тебя. Я понимаю: это всё неожиданно, ты не мог об этом догадываться, представлять все эти слова. Ты не злись, только не злись. Я же сам не со зла, не от прихоти… Что бы ты ни сказал, я всё сделаю, я обещаю. Я не заикнусь, если тебе не хочется это слышать, и тени в моём поведении не мелькнёт. Всё будет по-старому, как всегда. Я тебе клянусь, что ни словом, ни жестом, ни взглядом не напомню…
Теперь уже Филипп, как раньше Марио, отрицательно качал головой:
— Нет, ничего не выйдет. Если бы не зашло так далеко, тогда ещё было бы возможно. А сейчас… Я не смогу на тебя смотреть как прежде: я помимо своей воли буду приглядываться, и пытаться увидеть, что твой сдвиг прошёл, и злиться, если этого не замечу. И ты, тоже с оглядкой, тоже помимо своей воли, будешь оценивать каждый сделанный шаг, просчитывать каждый новый, чтобы не напомнить, не навести, не вернуть. Кому нужно это принуждение? Это не времяпрепровождение будет, а мучение. Мы не будем об этом говорить, мы будем об этом умалчивать — значит, мы будем об этом думать, каждый по-своему. Что это по сравнению с тем, что у нас было? Своя душа, закрытая для другого? Свои интересы? Вечное напряжение, вечный поиск: как бы обойти, не упомянуть? Это уже не единство, не дружба. Ты сам выбрал. Тебе не нужны пятнадцать лет, которые мы провели вместе, ты предпочёл этому моё тело. Раз это для тебя главное, раз пятнадцать лет для тебя ничего не значат, то и… будущие пятнадцать тебя тоже не могут интересовать. Мне никто никогда ещё не делал так больно и так грустно, но… твой выбор — твоё право, твоя свобода. Он сделан. Уходи.
Лицо Марио помертвело.
— Как? Как «уходи»? Нет, только не это, только не «уходи»! Как «уходи»? Как?! Я не могу без тебя, я не смогу без тебя, я умру без тебя! Я всё забыл, я ничего не помню, я ничего не говорил! Только не «уходи»! А ты бы принял? Принял, если бы я скрывал, а ты ничего не подозревал? Так лучше? Так честнее, когда то, что ты видишь, совсем не то, чем на самом деле является? Так порядочнее? Так достойнее? Только не «уходи»! Как ты мог подумать, что пятнадцать лет не главнее всего остального? Я психанул, я не должен был, я признаю;! Но и ты пойми: я не хотел тебя обманывать! Я думал, что унижаю тебя этим! Хорошо, это тебе не нравится, это тебе противно — накажи, покарай! Говори, что тебе угодно, — я всё исполню! Только не «уходи»! Что угодно, что угодно! Придумай любое наказание, только не «уходи»! Я не могу тебя терять! Я не могу без тебя!
С последним выкриком, с этим «без тебя» Марио бросился к Филиппу как помешанный; он словно хотел убежать от страшных слов, но не мог это сделать, потому что нёсся туда же, куда и нёс их за мгновение перед этим. Он сжал в руках родное лицо, он целовал глаза и губы, обнимал и гладил как придётся: по спине, по шее, по волосам. Вероятно, в эту минуту в нём меньше всего говорило желание — только страх «не потерять», и боязнь этого была так сильна, что он не почувствовал рук Филиппа, упёршихся в грудь, дававших отпор. Только последовавший после более резкий толчок откинул его на пару метров от центра притяжения.
— Нет, мне это не нужно, я этого не хочу. Я уже не могу понять, что в тебе сейчас говорит: дружеская близость или любовная страсть.
— Конечно, первое! — Марио, растрёпанный и жалкий, снова кинулся было к Филиппу, но тот ещё не отпустил оттолкнувших друга рук.
— Я не уверен. Впрочем, это уже твои проблемы. — Филипп всё покачивал головой, как будто отказываясь верить в то, что ему открылось. В глазах сквозили и горе, и печаль, и злость, и какое-то вселенское разочарование. — Ты, каким мне явился теперь, — и литература, ты — и музыка, ты — и философия, ты — и пятнадцать лет! Убирайся! Чего ты ещё ждёшь? Оплеух после толчков?
Марио вздрогнул, услышав про оплеухи.
— Нет, это не ты, это не может быть…
— Но и ты уже не ты.
Бывают минуты, когда человек, словно запрограммированный свыше, делает всё назло и во вред себе и не может остановиться и подумать. Марио не видел, что раздражение Филиппа росло и росло, — ему необходимо было остаться здесь, в этой комнате, в этой квартире во что бы то ни стало, и он словами, жестами, взглядами пытался это сделать, но помешательство, которое им овладело, передалось и Филиппу. Как Марио хотел успокоить, вразумить его, внушить ему, что всё можно утрясти, забыть, обойти, так и Филипп — из злости ли, из чувства противоречия, просто из упрямства — не хотел умиротвориться и образумиться.
— Подожди, Филипп, ты только выслушай сначала, не выгоняй меня сразу. Я же сказал, что всё сделаю, — я сделаю, я же сказал, что заслужу прощение, — я заслужу. Я же один сейчас остался. Приходи когда угодно, приводи кого угодно, делай что угодно. Вот увидишь: двух дней не пройдёт, и всё будет по-старому. На машине покатаемся: мне же больше не с кем, я только о тебе и думал…
Здесь раздражение Филиппа, перемахнув сразу через несколько ступеней, переросло в ярость. Его бесили и плаксивые интонации, и слёзы в глазах, и то, что Марио, не смев прикоснуться к нему, воспроизводил эти движения рук, эти неосуществлённые касания в воздухе. Когда же от слов Марио повеяло угодничаньем, возможностью сделки, надеждой на то, что Филипп купится, его гнев перешёл все границы.
— Ты, может, ещё мне две сотни пообещаешь за пару оргазмов? Так пойди посоветуйся с нотариусом насчёт договора. Убирайся отсюда, я сыт по горло. Я только теперь понял всю твою гнусность. Жалко, что поздно, но лучше, чем никогда. Это ТЕБЕ я больше всех верил — смешно вспомнить!
Марио не мог уйти, не мог двинуть ногами, словно к ним были привязаны стопудовые гири. Сердце его разрывалось. Он кидал прощальный взгляд на то, что окружало его пятнадцать лет. Мебель, занавеси, кровать, аппаратура, шашки паркета — всё казалось ему бесценными сокровищами, и их значимость удесятеряло то, что он видит их в последний раз. Он не понимал, страшился уяснить предстоявшие мучения, бежал, спасаясь от них, но не мог ни убежать, ни спастись.
— Ты не понял? Убирайся! Ждёшь, когда я тебя вытолкаю?
Ответ прозвучал глухо, как камни падают на крышку гроба:
— Не понял… люблю… выталкивай… хоть коснёшься…
Филипп замер на мгновение, потом приблизился. Рука жёстко ухватила Марио за плечо и потянула в прихожую. Марио считал шаги, пока не оказался на лестничной клетке. Дверь захлопнулась. Как он стоял, так и сел на первую ступеньку. Слёз больше не было. Опустив голову, он смотрел на серый бетон. Он не помнил, сколько времени провёл в таком состоянии. Потом встал, спустился на первый этаж, вышел во двор. Он двигался медленно, тяжело, спотыкаясь на каждом шагу. Двадцать метров, которые ему уже никогда не пройти в обратном направлении. Он шёл и чувствовал, как хлопья снега падают на лицо и леденят кровь, хотя в воздухе разливалось тепло. Ещё недавно в его душе дрожали, тихо звенели хрустальные нити, звучали строчки лирических песен — теперь раздавались лишь хруст песка под лопатой, засыпающей могилу, да печальные аккорды реквиема по утерянному раю.
Он поднялся на второй этаж, нашарил в кармане ключи, вошёл в квартиру, прислонился к косяку двери в свою комнату и устремил взгляд на портрет над столом, потом начал озираться вокруг, не понимая, что произошло, и не видя ничего впереди. У Марио не было лета, у Марио не было родителей, у Марио не было Филиппа. И жизни больше не было.