Страница 8 из 16
Сразу все как-то изменилось вокруг него — как будто он вышел из прокуренной комнаты, где неумные и неприятные люди говорили о скучных и подлых вещах, и вошел в тенистый прохладный лес. Вновь повеяло запахом сирени; на страницу книги, соблазненный ее кажущейся теплотой, деловито спланировал комар, который, утвердившись четырьмя лапками на шероховатом листе бумаги, стал чистить передними двумя свой натруженный хоботок, как бы примериваясь к уколу; в брюшке его поблескивала рубиновая капелька с кровью предыдущего кормильца. Никодим задумался о том, кто был его невольным донором, прикидывая, куда бы могло завести его это странное кровное родство, если бы он подставил насекомому руку. Первый рассказ книги был под стать его мимолетному настроению: в нем говорилось (Никодим старался привыкать к неторопливой отцовской манере) о человеке, болезненно жалеющем все сущее. Начинался он с похода героя к стоматологу: сперва тот объяснял несколько ошеломленному этим оборотом доктору, что каждый зуб у него во рту имеет собственное имя, были таковые и у молочных, но он с самого начала знал, что те обречены; нарекая же постоянные по мере их появления, он уповал, что они останутся с ним до конца и даже более того. Но вот (тянул он дальше) Джошуа захворал и теперь болит и на вид сделался довольно скверным. Дантист, осмотрев Джошуа, подтвердил первоначальный вердикт и заключил, что Джошуа надо извлекать. Дальше страницы на три шел трагический, но при этом совершенно уморительный диалог, к которому в некоторый момент присоединялась сестра милосердия, помощница доктора. Наклонившись ради увещания и утешения к больному, она случайно продемонстрировала в вырезе белоснежного халата, спасовавшего перед ее природными дарованиями, ожерелье из желтоватых камешков, в которых герой не без труда узнал человеческие зубы. Направление диалога переключилось: герой не мог прямо спросить у сестры о ее странном (хотя с профессиональной точки зрения логичном) украшении, поскольку боялся осрамить ее перед ее начальником, но при этом в голове его постепенно утверждалась мысль, что Джошуа, пожалуй, был бы не против найти вечное упокоение в составе ее ожерелья. Далее он прощался с доктором и его любезной помощницей, назначив дату решающего визита, и отправлялся домой, где садился за письмо к полногрудой дантистке. Дело шло туго, поскольку любые описки и опечатки были для него болезненны: замазывая или зачеркивая букву, он представлял себе, как убивает ее, только что родившуюся, не дав ей прожить долгую жизнь. Через тысячи лет, — представлял он, — будущие археологи могли бы найти этот листок, быть может единственный уцелевший от целой цивилизации, чтобы судить по нему, ничтожному, обо всем ее богатстве и великолепии, так что каждое слово, каждая буква, каждая точка его сделалась бы объектом исключительной важности, — и этой-то блистательной судьбы лишилась несчастная буквочка, нелепый графический бастард, произведенный на свет по неосторожности: глаза его наполнялись слезами, соленая влага капала на лист, размывая чернила и растворяя другие буквы, от чего он начинал прямо рыдать — и в этот момент слышал стук в дверь. Была ли это та самая гостья, чье появление на пороге, казалось, следовало из всей логики рассказа? Неизвестно, поскольку он на этом заканчивался и начинался новый.
Героем его тоже был человек с необыкновенным даром: он умел вступать в невольный симбиоз с разными живыми существами, сперва сам не подозревая об этом. Так, например, когда он съел яблоко с огрызком, одно из зернышек проросло у него в желудке, пустив корни и ветви, но сделало это с необыкновенной деликатностью, так что человек почти не испытал дискомфорта: напротив, увидев однажды в зеркале, что из уха у него торчит тоненькая веточка с зелеными клейкими листочками, он не побежал к врачу и не попытался ее выкорчевать, а, напротив, стал носить шапку, которая предохраняла бы нежный росток от холода. Он был разумен и предусмотрителен, так что к моменту, когда шапка по условиям климата привлекала бы дополнительное внимание, он отрастил длинные волосы, которыми и закрывал ухо, пропуская сквозь них лишь нежное розоватое соцветие, которым тем временем вознаградила его благодарная яблонька. Отдельное беспокойство доставляли пчелы и шмели, старавшиеся опылить его на ходу, но он справился и с этим: оказалось, что если сесть на скамейку и на некоторое время замереть, то они не причинят вреда — если, конечно, утомленные душистым нектаром и весенними ароматами, не устроятся ночевать прямо в цветке. Он уже подумывал о том, как будет камуфлировать будущий урожай (в том, что он состоится, сомнений не было) и на что употребит созревшие яблоки, — просто сгрызть их было бы неловко: выходило, что все время вызревания ему предстояло оставаться дома, заранее приобретя необходимые припасы, — но по условиям фрукты нуждались в солнечном свете, а балкон его квартиры выходил на северную сторону дома… тут в эти манящие расчеты вторглось новое обстоятельство: в его организме поселилась колония дрожжей, которая в награду за приют и регулярные порции сахара (ни в коем случае не вместе с горячим чаем) подкармливала его чистым спиртом, который сама вырабатывала, — так что герой рассказа на некоторое время решил отставить дальновидность и пуститься во все тяжкие. В этот момент Никодим, не дочитав, закрыл книгу, заложив страницу спланировавшим к нему в руки листочком, — ему не то чтобы не хотелось узнать, что будет дальше, но он почувствовал что-то вроде пресыщенности прихотливым отцовским воображением: книга ему несомненно нравилась, но впечатления от нее должны были отстояться. Тем более что если он хотел застать профессора Покойного на рабочем месте, ему следовало поспешить: был четвертый час дня, так что тот вполне мог уже, покончив с дневными лекциями, уйти домой.
Ему нужен был десятый номер трамвая, один из самых старых московских маршрутов, начинавший еще в качестве конки и эволюционировавший на глазах у старожилов: испокон веку ходил он откуда-то из района Преображенской заставы, бывшего тогда глубокой окраиной, через весь город к Калужской площади. Вагон подошел, гремя; на площадке кондукторша (работа, к которой не так давно и после некоторых локальных тревог и интриг стали допускать женщин) вяло кокетничала с двумя верзилами-кавалергардами. Никодиму показалось, что все они действуют как бы нехотя, оправдывая ожидания, возлагаемые на них униформой и ситуацией: кавалергард обязан быть волокитой, равно как и билетерше необходимо вносить в скучное свое ремесло дуновение Эроса, а в действительности ни тем, ни той не хотелось ничего, кроме того, чтобы их не трогали. Собственно, Никодиму, прервавшему фарс, обрадовались как родному: кондукторша приняла пятачок, пропустив его на верхнюю площадку, — и трамвай покатил себе через Каланчевскую, Сретенку, Лубянку — улицы, которые обошел стороной вал переименований 20-х годов, когда полубогов и героев, проведших Россию по краю пропасти и не давших ей туда соскользнуть, стремились вплести в вечность нитями топонимов; вскоре, впрочем, образумились и практику эту прекратили.
На Моховой, едва завидев здание университета, Никодим вышел; местное начальство, из года в год соревнуясь то ли со своими предшественниками, то ли с самим собой, красило комплекс зданий во всё более ядовитый цвет: начали с обычного вощаного, потом перешли к цвету лавальер, потом — к яичному желтку, — сейчас же, как заметил Никодим, они вновь были перекрашены в особенно яркий оттенок с добавкой рыжины. Впрочем, вопреки колористическому напору недвижимости, швейцар, напротив, оставался совершенно традиционным и даже старорежимным: с усилием распахнув перед посетителем дверь и с охотой приняв двугривенный в бездонную свою лапу, он уже безвозмездно указал на кабинет профессора Покойного, прибавив, что тот до сих пор на месте. Никодим споро взбежал по лестнице, опоясывающей полукруг вокруг пустого места (как будто собирались здесь поставить крупную статую, но из-за чего-то помедлили), и пошел по коридору; из-за двери с табличкой «Лаборатория фольклора» доносился томный женский голос, отчетливо выпевавший: «Ох дед, ты мой дед! Ты не знаешь моих бед! Захотелося морковки, в огороде какой нет!» Никодим покачал головой и ускорил шаг: искомая дверь — массивная, филенчатая — была шестой слева. За дверью пискнуло: там обнаружилась миниатюрная секретарша — светловолосая, красногубая, бледнолицая, приводившая даже на память полузабытое тургеневское слово «белесоватая», она была одета во что-то белое кружевное — и взглянула на Никодима с непонятным облегчением, как будто ожидала увидеть вместо него кого-то гораздо более зловещего.