Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 19

Некоторое время Марина пялилась в потолок. Она лежала на расстеленном диване в своей комнате и дышала глубоко и часто. Ей не хватало воздуха, а в горле стоял прогорклый вкус воды.

Поднявшись, Марина пошарила под диваном и вытащила потрепанную общую тетрадь — свой дневник. Она раскрыла его на коленях, нашла лезвие от отцовского станка и зажала его между большим и указательным пальцем. Положив левую руку на тетрадь ладонью вниз, она провела лезвием длинную саднящую полосу. Закусив губу и закрыв глаза, она ждала, когда боль отрезвит её, вернет из сна в реальность. Повернув руку ладонью к себе, она вытерла лезвие о кожу запястья. Всё её предплечье было исчерчено уродливыми белыми шрамами и новыми опухшими, раскрывающимися, как безмолвные губы, порезами. Выглядело это гадко, но Марине нравилось смотреть на свои обезображенные руки. «Летом придется носить одежду с рукавами», — подумала она. Марина посмотрела на тетрадь, на станицах которой не было ничего, кроме нескольких грязных бурых пятен, потом её взгляд скользнул на ноги — белые, покрытые светлыми еле заметными волосками. «Или придется резать ноги, — додумала она свою мысль. —Только на пляж всё равно путь заказан». Марина слизнула кровь с саднящего пореза, положила лезвие обратно в тетрадь и убрала её под диван. Затем залезла под одеяло, натянув его до подбородка, и снова уставилась в потолок.

«Я окончательно рехнулась, БОБ».

***

Кривя губы, Марина жевала жвачку и нагло, не скрывая своей неприязни, смотрела на мать Сёмы.

— Сёма дома?

Низенькая, очень худая женщина с редким рыжим пухом на голове вместо волос смерила её взглядом, поджала губы — разве что не перекрестилась — и скрылась за дверью, не проронив ни слова. Но Марина без труда прочитала её мысли, настолько выразительным был её взгляд. Этот взгляд говорил: «Во всём виновата ты, гадкая девчонка. Ты испортишь жизнь моему сыну, ты уже испортила её. Отвяжись! Отвяжись от него, маленькая грязная потаскушка!» Мамаша Сёмы была форменной сукой и такой же ненормальной, как и её сынок. Марина знала, что она её ненавидит. Всегда, когда она приходила к Сёме, эта рыжая стерва смотрела на неё как на отстающую в развитии идиотку и вела себя так, словно Марина собирается разбить её любимую вазу. Марина догадывалась, кто был этой вазой, и одна мысль об этом заставляла её сгибаться пополам от хохота.

Приклеив жвачку к стене, Марина достала из кармана пачку сигарет и закурила. Теперь она курила почти постоянно, никого не стесняясь.

Поговаривали, что Сёмина мать рехнулась после того, как её муж-алкоголик повесился на бельевой веревке в ванной, но Марина была уверена, что та сама довела его до этого.

— Заходи, — из-за двери появилась голова Сёмы.

— Не хочу. Ты выходи.

— Холодно там?

— Нет. Весна.

Сёма, опираясь плечом о косяк, смотрел на неё своим обычным взглядом дохлой рыбы и улыбался. В его в глазах не было прежней заискивающей нерешительности побитой собаки. Марине казалось, что теперь в них не было вообще ничего: только черная незамутненная пустота, стенка черепа.

— Снова траур? — попытался пошутить он, намекая на её вид. С некоторых пор Марина стала предпочитать темные тона. А теперь даже белую зимнюю куртку сменила на черную весеннюю. Почесав подбородок черным обкусанным ногтем, Марина зло усмехнулась:

— А есть по кому?





— Да нет…

— Что ж так, Сём?

Сёма помолчал, затем бросив, что он через минуту выйдет, скрылся в квартире.

Марина носком кроссовка затушила окурок и, присев на корточки, прислонилась к стене. Она не хотела ничего знать о его делах, но снова и снова возвращалась к этой теме. Она не хотела его видеть, не хотела его знать, не хотела иметь с ним ничего общего, но каждый раз сама приходила к нему. Словно чего-то ждала.

Первые недели после убийства Марина ждала воздаяния — стука в дверь и звона наручников, но его так и не последовало. Она вздрагивала от каждого шороха, но Сёма оказался прав: никто ничего не заметил. То чувство, которое охватило её, когда они волочили труп через освещенную детскую площадку, вернулось и прочно в ней засело. Ей хотелось кричать и топать ногами, чтобы хоть кто-нибудь обратил внимание на то, что происходит — на пустоту вокруг и внутри, на абсолютное ничто, в котором она живет, как в яйце, и сколько ни бьется, не может выбраться наружу. С каждым ударом скорлупа становилась всё толще. Теперь Марина понимала Сёму, его всегдашнюю уверенность в своей безнаказанности. Это был его урок миру. Он убивал, небрежно стирал свои следы, но он мог бы не делать даже этого. Потому что никто не видел дальше своего носа. Они искали пропавших, искали убийцу, но всё равно ни черта не понимали.

Марина несколько раз ударилась затылком о заплеванную стену. С этим миром было что-то не так.

Её порицали за слишком яркий макияж и курение, но никто не видел зло в темных глазах придурка Сёмушки. Он бросил школу, но во дворе их общие знакомые могли бы заметить эти перемены в нем, его пугающий взгляд, улыбку, которая из нелепой стала жуткой, силу, с которой он сжимал её запястье. Но никто не смотрел. Марина и Сёма были изгоями, и все вокруг подсознательно верили, что их аутсайдерство распространяется, как проказа, от слишком пристального взгляда. Марина сама была тому примером: вчера она была ещё ничего, а сегодня ходила по рукам и не брезговала даже сутулым дебилом Сёмушкой. Все видели только то, что лежало на поверхности, и не желали копать глубже. Все с легкостью поверили Алёне, когда она, решив опередить всё возможные сплетни после той дискотеки, решила распространить их сама, повесив всех собак на Марину. К этому пересказу присоединились все кому не лень, и вскоре каждый, кто был с ней знаком и боялся прослыть девственником, добавлял в сплетни новые детали. Поток фантазии был неограниченным, и Марина, наивно полагавшая, что пасть ей уже некуда, теперь стала последней дворовой шалавой.

При этом сама она узнала об этом из третьих рук спустя несколько недель от Оксанки, буквально приперев её к стенке и заставив рассказать в чем дело. Хуже этих новостей было только то, что взвизгивающий голос тупой оправдывающейся Оксанки услышал отец и, затащив Марину в квартиру за волосы, задал ей такую трёпку, что она не смогла выходить из дома ещё неделю. Марина хорошо запомнила его плотно сжатые губы и кулак, обрушивающий весь её мир из-за лживых слов бывшей подруги. Он тоже видел только поверхность, верил не ей, а тому, что про неё говорили.

С ней случилась истерика. Как тогда в лесу, она смеялась и не могла остановиться. Отец избивал из-за страха Алёны за свою репутацию, из-за собственного страха за репутацию давно распавшейся семьи, даже не догадываясь, чтó на самом деле произошло той ночью. Из-за её смеха отец распалялся ещё больше, теряя контроль над собой, а мать, стоявшая в это время в коридоре, повернулась и молча ушла в другую комнату. Марина поняла, что и родители не видят и не знают её. На её месте они всегда видели кого-то другого, кого они, возможно, думали, что любили, и кто сегодня их ужасно разочаровал. Но это была не она, Марина, это был её двойник, созданный их воображением. А она сама — то, что она из себя представляет, что она чувствует, от чего ей хочется порой лезть на стену — всего этого для них не существует. Мама и папа, каждый из них жил в собственном яйце и видел только то, что затрагивало лично его: его гордость, его надежды, его мечты о лучшей жизни. Отец бил не её, он выколачивал из своей мечты о хорошей дочери свое разочарование. Это было воздаяние, которого она ждала. Но оно не избавляло от чувства вины, оно разжигало ненависть — бессильную ненависть против всего мира.

— До сих пор болит? — Сёма стоял рядом и смотрел на неё сверху вниз. Марина поняла, что трет скулу.

— Нет, конечно. Давно прошло.

— Почему ты не скажешь им, что это всё неправда?

— Потому что мне всё равно, что они думают.

— Если хочешь, я…

— Ничего не хочу, — перебила Марина и встала. — Мне правда всё равно. К тому же с чего ты взял, что это неправда? Я из кожи вон лезу, чтобы сделать это правдой.