Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 18



Трехдневный срок моего пребывания в квартире закончился, но Аня молчит. Я бы ушел, если бы было куда. Я стал подумывать о возвращении к престарелому отцу в Белоруссию, там хоть будет крыша над головой. Но пока я должен быть здесь. На девять дней мы с Аней вдвоем поехали на кладбище, она молча стерпела мое присутствие. В разговоры со мной не вступает, игнорирует. Думаю, она меня будет терпеть до сорока дней после смерти Костика, а затем укажет мне на дверь.

Подходя к курилке, я услышал разговор через приоткрытую дверь.

– Говоришь, Бориско вычеркнули, а меня внесли в этот список? – Хриплый голос Ивана Петровича, бессменного старосты курилки, дрожал от негодования. Числясь в отделе нормирования, он самоотверженно нес вахту в курилке с утра до вечера, удаляясь в свой отдел лишь на обед. – Я же многодетный отец! – возмущался Иван Петрович, которому внимала падкая на зрелища аудитория.

– «Папа» посчитал, что твои дети взрослые, самостоятельные, уже сами могут иметь детей, а у Бориско горе, – сочувственно аргументировал всезнающий Пилипок.

Ему даже прозвище не придумывали – фамилия у него такая. Он был одержим двумя страстями: всегда быть в курсе всех дел и небезуспешно приударял за располневшей секретаршей Зоей из приемной. Похоже, Зоя уже ознакомила его с «черным» списком подлежащих сокращению.

– Ну и что с того, что взрослые дети? Мне приходится им помогать, а Бориско кому помогать и кого растить? Он бездетный, разве что в чулок будет деньги складывать.

– С нашей зарплатой только в чулок складывать! – хихикнув, сказал кто-то из присутствующих.

– Бориско спекулирует на смерти сына, чтобы не вылететь из института! Вот я… – не унимался Иван Петрович, но я уже не слышал его.

Безудержная ярость бросила меня в дверь курилки. Ничего не видя, кроме перекошенного от страха круглого лица Ивана Петровича, бью его прямо в челюсть. Он падает на пол. Хватаю его за шиворот и волоку в кабинку туалета. Тыкаю его головой в корзинку для использованной бумаги. Немного успокаиваюсь, чувствую, что именно этого мне не хватало в последние дни – сброса накопившейся отрицательной энергии. Я молча выхожу из туалета. Никто меня не останавливает, в курилке царит безмолвие. Это осуждение или скрытая поддержка?

Во мне бурлит, клокочет дурная энергия, требуя от меня действий. Влетаю ураганом в директорскую приемную. Зоя, расплывшаяся, с пышными окороками сорокадвухлетняя мадонна с полотен Рембрандта, что-то мне испуганно говорит. Я не вникаю в смысл произнесенного ею, потому что между нами – СТЕНА. В последние дни она возникает между мной и другими людьми. Я сам ее воздвиг, осознав, что не могу быть одним из них.

Мое сознание раздвоилось: одна часть моего «я» штормит, клокочет негодованием, вторая пытается сохранить внешнее спокойствие, чтобы соблюсти приличия. Похоже, первая часть моего «я» берет верх. Зоя что-то снисходительно говорит, царственно покачивая головой, но смысл ее слов по-прежнему не доходит до меня. По ее жестам, изученным за много лет работы, понимаю: директора нет, он на конференции, он председательствует, он присутствует в присутственных местах. За все время работы в институте я ни разу не переступал порог директорского кабинета, лишь лицезрел его особу на расстоянии, в основном на собраниях. Правда, однажды был удостоен демократического рукопожатия, случайно столкнувшись с директором в коридоре.

Дергаю за ручку двери кабинета, за ней еще дверь. Рембрандтовская мадонна с неимоверной для ее комплекции скоростью вылетает из-за стола и впивается в рукав моего пиджака. Обжигаю ее взглядом – парализованная страхом, она отцепляется.

За столом убеленный благородными сединами академик, членкор, член многая и многих. Он приподымается из кресла, по его лицу пробегают тени. Он решает, какую из масок выбрать для данного случая: разразиться громом и выставить меня вон, не дав произнести ни слова, или, пожав руку, выслушать и, посетовав на бездушие и тупость подчиненных, отправить с пустым обещанием разобраться?

За окном девяностые годы, и пока модно проявлять себя демократом. Маска расползается в добродушной улыбке, я жму ему руку второй раз в жизни и, надеюсь, последний.

Внутреннее, сокровенное выплескиваю наружу. Я говорю о разгильдяйстве и показухе в институте и еще многое, о чем и не думал говорить. Академик, директор института, внимательно слушает меня, и это напоминает мне сцену из фильма времен перестройки: оголяя неблаговидную подноготную деятельности организации, герои фильмов обычно получают предложения занять более высокий пост, чтобы вместе с мудрым начальником разгрести «авгиевы конюшни».

«Рыба гниет с головы» – говорит народная поговорка, и я этому верю. Не может быть здоровой головы на гниющем теле. Пар выпущен, я осознаю, что нес чепуху, и замолкаю.



– Какие будут ваши предложения ввиду вышеизложенного? – Убеленная сединами голова кивает с заметной долей иронии.

– Сейчас проходит сокращение, а меня, видимо, по недосмотру, не включили в список, так можно я по собственному желанию…

– Можно, почему нельзя? Пишите заявление – я подпишу.

– Когда?

– Да хоть бы и сейчас. Вот лист бумаги, ручка. – Лицо директора расплывается в отеческой улыбке, он рукой подталкивает мне чистый лист.

Деваться некуда, пишу заявление об увольнении, чувствуя, как слабеют ноги. Ощущаю себя букашкой, которую выгоняют из муравейника накануне холодов. Даже хуже: за окном, несмотря на ноябрь, настоящая зима со снегом, белизной схожим с цветом волос напротив сидящего. Академик размашисто пишет хорошо поставленным почерком резолюцию, нажимает на кнопку вызова секретаря. Мадонна появляется мгновенно, виновато изогнувшись. Видимо, подслушивала за дверью.

– В приказ, – коротко бросает он и холодно кивает мне: аудиенция окончена.

С трудом поднимаюсь и ковыляю к выходу на ослабевших ногах.

Почему если начальник, то осел или пьяница? А может, у меня самого завышена самооценка? Почему я полагаю, что, не предпринимая усилий (угодничая, подхалимничая, наливая, поднося, донося, ябедничая), я мог быть выделен среди остальных и вознесен на более высокую ступень? Разве, не поступаясь ничем – свободным временем, личной жизнью, собственными принципами, – я могу претендовать на что-либо большее, чем стоять у кульмана? Чтобы успокоиться, я вышел из здания института, постоял, походил у входа.

Вернулся я в отдел через полчаса. Здесь уже все знали о моем заявлении и строили догадки, где я нашел себе местечко. Каждый старался выведать размеры моей зарплаты на новом месте и нет ли там еще вакансий. Я огрызался, отвечал, что места подходящего у меня на примете нет, просто не хочу здесь работать, и точка.

– Ты большой хитрец или круглый дурак, – заявил Юрко, мой бессменный напарник по преферансу, шахматам, кроссвордам. – В наше время бросать работу, не имея ни гроша, никаких «жировых отложений», ни перспективы найти новую… Я думаю, что ты дурак, – подытожил он, грустно покачивая головой. Жалеет, без меня ему на работе будет скучно.

«Неужели он прав? Может, все время я был дураком, ловко, а возможно, и не очень, скрывая это за личиной индивидуальности?»

Начальник отдела, хитро поблескивая стеклышками очков, завел меня в свой кабинет.

– Саша, – так он меня называл, будучи в отличном настроении либо перед хорошей взбучкой, меняя лишь интонацию, – у тебя всегда было плохо с математикой или ты здесь деградировал? Своим заявлением по собственному желанию ты лишаешь себя значительных материальных благ – трехмесячного оклада единоразово и еще на протяжении трех месяцев 0,75 оклада! Это куча денег. Я с «папой» уже договорился, что ты перепишешь заявление на отпуск. Месячишко отдохнешь дома, затем выйдешь, месяц поработаешь – и гуд бай, по сокращению штатов. Дуй быстрее в приемную, пока «папа» не передумал!

«Выходит, за те полчаса, что я предавался воспоминаниям о загубленных в этих стенах годах жизни, мою судьбу опять решили без меня? С их стороны это подарок или подачка?»