Страница 5 из 11
«Все должно быть медленно, – думал Матвей Иванович, глядя на снежинки за окном. – Медленно и тихо». Так же – медленно и размеренно —работал и его мозг, и ничто, даже экстренная ситуация вроде пожара или потопа, не смогла бы заставить его двигаться быстрее. Ему часто казалось, что мозг покрыт воском или какой-то надежной пленкой, что он герметично запакован, и, может быть, ему душно, он еле дышит. Но работает, успокаивался Матвей Иванович. Мыслю – значит существую, – проговаривал он на пустой кухне.
Он прошел в комнату, выдвинул стул, поставил чашку с горячим чаем и открыл ящичек письменного стола. Достал тетрадь, вырвал страницы посередине, взял шариковую ручку и закрыл глаза. Нужно было настроиться – ведь предстояло говорить.
Разговоры вообще казались любителю толстых журналов пустым занятием. Жизнь научила (пусть он и не любил это слово, не считая, что жизнь учит) Матвея Ивановича, что разговоры никогда ни к чему не приводят, они – лишь сотрясание воздуха. Так не проще ли обойтись без них, не вырывать человека всякий раз из собственных мыслей или просто спокойствия. Зная эту особенность, даже начальник его на работе, Виктор, предпочитал беспокоить Матвея Ивановича только по сверхважным делам, а потому как таких дел в большинстве случаев не находилось, Матвей Иванович мог неделями обходиться молчанием, погруженный в свою медленную и монотонную работу.
Писать Матвей Иванович тоже не любил, считая это тем же разговором: слова давались ему тяжело. Но что-то всякий раз заставляло его проделывать усилия, переламывать, заставлять себя и, усевшись за письменный стол, тянуть руку не к очередному журналу, а к тетрадке. Он подолгу сидел, теребя ручку, над вырванным листом, словно пытался увидеть в нем не линейки с клетками, а новые вселенные, далекие миры или какую-нибудь параллельную реальность. Но реальности там не было, а были только клетки – до тех самых пор, пока Матвей Иванович не выводил старательно первую букву. Такая привычка осталась у него со школьных лет – выводить, вырисовывать первые слова на листе, словно боясь надругаться над его чистотой неаккуратными, грязными буквами. И лишь затем, в процессе письма забывал об этом, сбивался на корявый грубый почерк.
Компьютера у него не было, и Интернетом он не пользовался никогда – Матвей Иванович не доверял всему новому. Он даже из журналов предпочитал «Юность» и недолюбливал «Новый мир» – его страшило второе название и успокаивало, обволакивало первое. Была еще «Новая Юность», но ту он вообще не знал, как воспринимать. Вроде и спокойно, но в то же время как-то тревожно.
Вспомнив что-то важное, Матвей Иванович встал из-за стола и подошел к мебельной стенке. Вообще же, вся мебель в квартире была «родом из восьмидесятых», оставшаяся от родителей, о покупке новой хозяин не помышлял – просто в голову не приходило. Открыв стеклянную дверцу, он протянул руку к коробке, снял пыльную крышку и достал несколько карточек – так и стоял несколько минут, перебирая их и вздыхая – затем взгляд остановился на одной и даже на мгновенье потеплел, губы Матвея Ивановича дернулись, словно готовясь разойтись в улыбке. Но тут он словно передумал, «погасил» случайный импульс, пущенный мозгом. Матвей Иванович вернулся за стол и повертел карточку в руках, рассматривая изображение. Еловые ветки на синем фоне, на ветках – разных размеров и форм снежинки. Те, что помельче, – простые, как буква Ж, дополненная еще одной, поперечной, линией, более крупные уже тщательно отрисованы, узорные, морозные, симметричные, как на замерзшем окне троллейбуса, в котором он ехал сегодня. Они складывались в причудливые комбинации, создавая впечатление искрящего, кружащегося снега. А на ветках сидели птички с черными носами-клювами, глазами-бусинками и круглыми пузиками – красным, оранжевым, желтым. Нарядные, праздничные птицы – скворцы, наверное, думал Матвей Иванович, или снегири – он не отличал их, к своему стыду… нет, к своему безразличию. Только одна единственная птичка – ласточка – не сидела на елке, а летела над ней куда-то вдаль, ухватив маленьким клювом огромную, больше нее размером, ледяную снежинку. Украшала изображение витиеватая надпись в нижнем углу: «С Новым годом!» Это была простая советская открытка. Повернув ее, Матвей Иванович обнаружил то, что ожидал: пустые строчки для адреса, прямоугольник под марку, смешная цена в копейках. Он взял ручку и, крепко зажав ее пальцами, быстро, но старательно вывел на чистой поверхности открытки, поперек линий: «Тебе». Затем отложил ручку и стал рассматривать результат своего труда, временами с силой жмурясь, как от боли. Убедившись – или мысленно убедив себя – в чем-то, он откинулся на стуле и снова открыл нижний ящик стола, извлек конверт – современный, практически без опознавательных знаков, вложил подписанную открытку и отодвинул конверт в сторону, на дальний угол стола.
Теперь ничего не мешало приняться за письмо или, как считал в этот момент сам Матвей Иванович, за разговор. Впрочем, нет, кое–что все-таки мешало – происходило это всякий раз, когда он брал ручку и чистый лист, но так и не научился справляться с этим мерзким ощущением немедленно, тут же, хотя знал, что все равно преодолеет его: перед самым началом письма. Перед первой строчкой наваливалось жуткое ощущение того, что занятие, которому он собрался посвятить ближайшие минуты – глупое, бессмысленное, а то и просто ненормальное. «Ведь так не должно происходить, – вертелось в голове – Почему я все это делаю? Почему я живу так?» Это ощущение было почти физическим – Матвею Ивановичу казалось, что его придавит сейчас, словно камнем, и уж после этого – что бы там ни произошло, но он точно не напишет ни строчки, не скажет ни слова. Матвей Иванович понимал, что есть только один способ не оказаться раздавленным, смятым, уничтоженным – немедленно начать писать.
«Сердечная!
Вот наступили новогодние дни, потому пишу. Никак не могу не вспомнить тебя в эти дни. Да и, в общем, я ж тебя и никогда не забываю.
Надеюсь, тебе понравится моя открытка, придется по душе – когда были мы, были только такие, помнишь? Мне нравятся те открытки, там зайчики и белочки протягивают друг другу корзинки, наполненные конфетами, и все улыбаются, и рядом снеговик с таким большим солидным носом-морковкой и нелепым ведром на голове. Он приглашает в новогоднее путешествие – куда-то кататься, ехать, веселиться, наверное, кидаться снежками друг в друга – смешно, да? Снеговик, и вдруг снежками! – и есть конфеты, и водить хоровод вокруг елки – обязательно живой, в лесу, и наряженной. И ежик тут с большим яблоком на спине, птички разные – вся большая компания. Новый год!
Как люблю их всех! Когда смотрю, сжимает сердце – разве может такое быть сейчас, когда взрывают троллейбусы, режут водителей на перекрестках за то, что не уступил дорогу, бомбят целые города. Потому и нет белок с ежиками, они попрятались все. Все остались там. И я остался там, и мы.
В детстве у меня была большая елка, до небес, с огромной звездой на вершине. Сияла звезда, сияла жизнь. Сейчас даже нет елки – и зачем она мне? В пустом доме будет глупо, если я примусь наряжать. Нет, никакой елки. Потому что и Нового года-то никакого нет, а как хочется иногда. Бывает, что очень хочется… Особенно так в этот год, раньше привычней было.
Обычно у меня здесь тихо – во дворе и на улице, даже в эти, новогодние дни. Настроение портилось немного – надо праздновать, именно что надо, а не с кем. Беда! Так бы и сидел спокойно дома, но, когда все празднуют что-то, а ты нет… Настроение портится. Уснуть не мог. В поисках, куда бы себя деть, выходил, шатался по улицам. Хожу и смотрю вокруг, что происходит, кто навстречу идет, что говорят, обсуждают. Прогуливаюсь. Наверное, так будет и в этот раз. Новый год для человека, который живет один, – пытка. Только в эти дни и хочется быть с людьми. Просто раньше, знаешь, было ощущение, что надо праздновать, – но никак; а вот теперь есть ощущение, что и не надо – а хочется. И знаешь, чего хочется? Тех зайчиков, белочек и их корзинок. Это называется «душевное тепло», а может, как-то еще. Люди выдумывают всякие названия тому, чего им не хватает.