Страница 3 из 22
Потом я заболела. Потом меня лечили. Потом я ушла с этого радио.
Спустя полгода я встретила Александра Ивановича на улице. Сияло чудесное осеннее солнышко. Бабье лето.
Он вёл под руку хорошую хозяйственную женщину примерно сорока лет, крашеную блондинку. Она держала за плечо мальчика лет десяти, наверное, от первого брака. Они все улыбались. Александр Иванович, с трезвыми сухими глазами, тут же узнал, вспомнил и радостно поздоровался со мной, хотел что-то сказать, но, одумавшись вовремя, кивнул и пошёл с новой семьей в аптеку. Я обернулась им вслед и увидела: в аптеку.
А тот, кто вёл под руку меня, не задал ни одного вопроса. Он у меня новенький.
Москва, Пресня, 1997 – 2000
Перекладина
О поэтах любви и смерти я скорблю обычно молча, но вот дёрнулся на днях рахитичный бесёнок словоохотливости, напомнил о моём долге перед почтальоном и ехидно пообещал вернуться, если не отдам.
…С почтальоном у меня началось в конце семидесятых двадцатого века, на Пресне, во вторник, в Литературном институте, когда писатель Битов прочитал новый рассказ, «Похороны доктора», своим ученикам.
Историю смерти женщины, «большого доктора», каких теперь – у него прописными буквами – «не бывает», Битов завершил кругом шокирующих вопросов на уникальную тему: «…какими способами обходится профессионал со своим опытом, знанием и мастерством в том случае, когда может их обратить к самому себе?» Затем автор оборвал, по лепестку, семь вопросительных нот. Баритональное, базовое до: как писатель пишет письмо любимой? Обухом по лбу – камертонное ля: как гинеколог ложится с женою? Наивное си: как прокурор берёт взятку? Маргинальная прагматика – милое ми: на какой замок запирается вор? как лакомится повар? как сладострастник обходится в одиночестве?
Невозможный в те времена пассаж о профессионале как источнике интимного человеческого поведения хлестанул слушателей по ушам, и по школярским душам зашебаршились потаённые, заждавшиеся чего-то неведомого лешенята.
Вор, повар и прокурор абсолютно не тронули тогда, в конце семидесятых, моего воображения, а воспоследовавший тряпично слабенький наигрыш на не пришей кобыле ре – «как строитель живёт в собственном доме?», снизивший пафос до газетного, обидел меня эстетически, но на следующей ступени я мигом простила: это нарочно, вкупе с праздным «одиноким сладострастником» он разбавил, понимаю, энергию каскада ради взрывной чистоты последнего вопроса. А вопрос, к финишу минислалома с хлопушками на социальных флажках, был для Битова главным, и ради него, похоже, затевались и писание рассказа, и его чтение: «Как Господь видит венец своего Творения?» – месса, орган. Действительно, как? Это ведь настоящий вопрос. Истекающий музыкой сфер.
Сквозь рёбра текста вполне простукивалось, что и Господь, и строитель здесь эвфемизмы писателя. Юная лицеистка Литинститута, ещё бессмертная, восемнадцатилетняя, я уже знала: ничто более не интересно среднестатистическому писателю как он сам, со своими достоевскими почёсываниями, невоспроизводимой сложностью, тонкостью струн и дырявыми носками.
Занятно, усмехнулась я в юности, разглядывая взрослого, известного Битова: голос мага, мудрые глаза, личность, личность, личность и сексапильные руки плейбоя с интеллектом. Плюс ярко выраженная интеллигентность. И семинаристы внимали своему мэтру, как – побоюсь этого слова – понимаете Кому. Комфорт. Но его невинное, как энциклопедия, словечко «любимая» (ну, к которой писатель неведомо как пишет письмо) покорёжило меня до судорог.
Тут есть особая статья.
Я училась в семинаре у доброго, заботливого мастера, профессора Сурганова, который, слава Богу, никогда не воспевал интеллигенцию. Совсем наоборот. Мы все вместе, когда положено, ходили с учителем на овощную базу, перебирали капусту и пили водку на морозе, а песни, что замечательно, орали под картошку и без применения гитары. Всеволод Алексеевич Сурганов был образцом исключительного такта и ума. Заведовал кафедрой советской литературы, но диплом у него я свободно – NB в 1982 году – защищала по поэзии Бунина.
Гостевой визит на семинар прозаиков под водительством Битова я, девица на тот момент озорная, рассматривала как сувенирную командировку на завод по разведению интеллигентов. Гимн интеллигентности был у них отрядной песнью. Значение латинского семинариум, то есть рассадник, здесь было явлено в цветущей полноте.
Так впечатлившись, я машинально расширила список Битова собственным логическим интересом: каковы чувства столяра, сколачивающего гроб?
Отчего пришел в голову мне тогда такой прямой столярный вопрос, сейчас не упомню. Определённо он рифмовался с заголовком и колоритом Битовского повествования. Но, скорее, оттого, что я выросла в обстановке кладбища и регулярных разговоров о социалистических обязательствах по захоронениям.
Мой дедушка, комиссованный из-за сердца военный пенсионер, по направлению партии лет двадцать трудился в похоронном бюро, и в детстве я каждый вечер в тёплом домашнем кругу слушала свежие городские истории о страстях человеческих, следствием которых было выполнение плана дедушкиной конторой.
Заворожённо впитывая самолюбовательное авторствование Битова, я ещё не понимала, что эти его гинекологи, воры и сладострастники суть протестное голосование интеллигентного индивидуума, и что чеканная постановочка прилюдного вопросика развалит СССР уже неотвратимо, поскольку в соответствии с уставом нашей утопии личное, вы помните, не имело общественного значения. А тут вдруг прокурор с обыденной, как хлебопечение, взяткой и – целый гинеколог! Со своей бьющей наотмашь женой. У пресно-абстрактной советской жены с одного писательского щелчка вдруг обнаружились невообразимо голые ноги, причём более чем раздвинутые. Интеллигент вышел на вагинальный уровень прозорливости. Крестьянину такое невместимо!
Кстати, года через три мне удалось выяснить, каково это. Моя кузина, молоденькая, хорошенькая, зубной врач, вышла замуж аккурат за высококлассного гинеколога. Семья получилась на загляденье. Я спросила у сестры: и как оно? Сестра честно ответила: как у гинеколога. Вскоре их ребёнок умер, а разводились они судом, причем дважды. Оказывается, профессионализм следует употреблять только на работе. Дома надо держаться дилетантизма. Вышеупомянутый дедушка мой, истовый коммунист, подполковник и кладбищенский гуру, прекрасно, в любви к сладкому, прожил девяносто три года. Любую еду, включая котлеты, он всегда посыпал сахаром.
…Подбросив беззвучный вопрос в воздух, я огляделась, пошарила под партами. Под рукой не нашлось ни одного столяра, сколачивающего гроб, однако в изобилии шуршали целлюлозой крепкие молодцы-писатели, сплошь пишущие письмо любимой. Женщине. Глаза мои открылись. Вот так штука!
С того дня я любую прозу разглядываю с обретённой на семинаре Битова колокольни: чем ты занят, брат-литератор, на самом деле? Здравствуй, дружок!
И увидела я, что любимая преображалась под писательскими перьями, как доверчивая дремотная розовая анаконда в чугунной мясорубке, и любимой имя было легион, но писатели не замечали подлога и простодушно переходили на личности, однако требуя славы за письмо к любимой. Но госпожа Эпистолярия Слава, ах, не вездесуща, ко всем на змеюшный люля-кебаб не успевала, отчего у писателей выходила тоска, ныла поджелудочная, каменели почки. Соискатели славы ходили на процедуры в литфондовскую поликлинику, а в перерывах между физиотерапийными сеансами педантично вопрошали Бога. Они требовали прямого ответа: зачем я? Или: зачем не я? И почему нельзя сразу расставить точки? Если я даровитый, талант, а это факт – выдайте грамоту. Они слали Ему категоричные открытые письма. Как подписанты в «Правду» времён полного единства.