Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 71

Как он пролез туда, как протащился по оглушительно скрипящим, расшатывающимся под ногами, скользким, намасленным, обглоданным факелами ступеням — он не помнил, не соображал, не воспринимал тоже; в голове кружилось всё больше, виски стискивало заползающим под корку вакуумом, радужки и зрачки расширялись, заполняя собой рвущиеся в капиллярах белки; невыносимо сладкие запахи горелой травы становились сильнее, изо рта что-то капало, булькало, собиралось под лопаткой языка, металлилось, текло. Он вроде бы искренне пытался задуматься о том, как во всей этой чертовой парфюмерной вакханалии выдерживали они, чокнутые колдующие идиоты, вроде бы смотрел на собственные ладони и видел длинные черные щупальца, плетни, когти, упархивающих куда-то мертвых мотыльков, скачущие туда и сюда цветные заслепленные пятна — совсем как те, которые обнаруживаешь под закрытыми да вдавленными веками. Вроде бы опять спотыкался, валился на колени, полз, не находя сил подняться и недоумевая, почему бы, собственно, и нет, по-собачьи, занозил кисти, тупо и пусто слизывал натекающую кровь, пытался прогнать мысли об украденном белом мальчишке, который был вовсе не украденным, которого, не справившись и не защитив от себя же самого, он бросил да предал по собственному доброму усмотрению, паршивой мелочной обиде, а потом…

Потом там, куда он приполз, тычась слепым и потешным животным, зачем-то случилась она: смешная нарисованная пентаграмма, выжженная прямо на полу, залитая чадящей горючей смесью, отмеченная семигранниками маленьких восковых свечек, воткнутых в разложенные созвездием надземного монстра оштукатуренные детские черепки.

Пентаграмма показалась издевающейся, прискорбно-неправильной, неуместной, вернувшейся оттуда, откуда никогда не нужно было приходить; от неё разило кровью, свежим вспененным салом, белым густым жиром, бессменным человеческим уродством, не символом какой-то там страшной силы, а неизменной и грязной низости — именно на эту самую грязь, верил Джек, и стекались всякие потусторонние твари, которых она, мол, должна была призывать. Можно было нарисовать выпущенным из ладоней соком паршивый квадрат, овал, что угодно еще, получая примерно тот же результат, но…

Всё-таки там, где была пентаграмма, там были и они, а где были они, там был наверняка и…

Он.

У Джека не получалось бояться, не получалось думать, что будет, не если, а когда они обнаружат его, не получалось даже сообразить какой-нибудь худой, из рук вон неудачный, но план, затаиться, уйти в тень, нанести удар исподтишка: голову вело, по жилам плавала растертая щекочущая дурь, в висках звенело, и всё, что у него выходило, это глупо и слепо тащиться дальше, размыто таращиться на растекающиеся по полу тающие свечи, трогать обжигающие желтые огоньки, механически отдергиваться, чернеть поврежденной кожей, совсем ничего не чувствовать, с какого-то хера почти смеяться и так по-дебильному, будто окончательно выжил из ума, от этого же рыдать.

Следуя за созывающим размазанным светом, на тот момент обратившимся в одну слитную, желтую, мерцающую нераздельную полосу, он прополз первое из двух соединяющихся помещений, расшиб о стену не вписавшийся треснувший лоб. Тихо взвыл, а после, кое-как свернув за угол — податься было больше некуда, — с застывшим на вытянувшемся лицо детским удивлением выбрался к изголовью самозваной духовенствующей метки, в котором, раскрыв за спиной склеенные из перьев да птичьих трупов падальные крылья, стоял вроде как… сам… черт — или что-то, что на черта походило — с торчащей над линией плеч головой дохлой пучеглазой антилопы, надетой, должно быть, поверх головы его собственной: Джек очень и очень старался поверить, что было оно именно так и под забальзамированной рогатой башкой, свисающей на грудь срезанными сухими кишками, крылся всего лишь маленький жалкий человечек, заигравшийся в маленькую жалкую игру.

Выползший из потемок искалеченной нечистотной крысой, облаченной в невинную белую шкурку, Пот долго торчал там, долго щурил и мучил отказывающиеся толком видеть глаза, долго отплевывался и задыхался от назойливо, будто ядовитая навозная муха, лезущего в горло да ноздри жженого дыма. Долго пытался пробиться сквозь его клубы и уяснить, что он здесь делал, зачем приперся, зачем то плакал, то веселился, пока в груди грызлась да жралась жесткая зубастая пустота…

Пока, наконец, не сумел разобрать, что гребаный антилопоголовый черт, голубой сын мифического голубого гну, справлял свои мычащие ритуальные песнопения не в ошибочно пририсованном одиночестве, а с небольшой — или большой, понять так сразу не получилось — жертвоприклонной…

Компанией.





Когда Феникс — мокрый, грязный, черно-бледный и кажущийся настолько хрупким, чтобы вот-вот раскрошиться на обожженные угольки да развеяться прахом по ветру — дернулся, дрогнул, вдохнул полной грудью, жадно хватая пахнущий паленой дрянью скребущийся воздух, на него тут же, не успев ни предупредить, ни подготовить, ни нашептать на ухо, что пришло время её единоличного визита, набросилась да обрушилась страшным, гулким, голодным и оглушающим кошмаром кромешная темнота, выбившая из-под распростертых по земле рук только-только существовавшую там почву.

Поверженный, взятый врасплох и не соображающий, не помнящий, не могущий осмыслить, настолько беззащитный и беспомощный, что можно было, в принципе, занести над ним нож да навылет пронзить желудок или вот огладить по доверившейся шейке, а затем ту немедля свернуть, лишившийся даже того, что горело и пульсировало, разговаривая с ним одинокими ночами, в голове — и карта, и всё остальное, что там постоянно зудело, болело, пиликало и выло, куда-то запропастилось, — он не мог сделать абсолютно ничего с охватившей тело бесконтрольной дрожью и ринувшимися по щекам прогоркло-красными слезами.

Вернее, теми слезами, что скользили лишь по одной-единственной правой щеке, забивались с правой стороны в рот, попадали в правое ухо, на правый висок, доползали до правой обочины шеи, кормили сухую мертвую земь тоже сплошь с правой смирившейся кормы.

Мальчик не звал себе помочь, хоть Джек, сидящий с ним рядом на коленях, и ждал. Мальчик долго не подавал виду и не шевелился — только плакал, плакал, кусал-разгрызал губы и снова-снова-снова плакал, — будто пытался всё постичь самостоятельно, не желая, чтобы кто-нибудь о чём-нибудь мучающем его догадался, или будто настолько повредился существом, что при всём хотении справиться с собой не мог, но спокойствие его рассыпа́лось по ладоням, спокойствие его уходило, терялось, слетало развеянной кукольной золой, и в миг, когда он, не выдерживающий наложенного убивающего запрета, всё-таки сдался, всё-таки подался вверх, накрывая трясущимися в костях кистями не видящие ни черта больше глаза, когда прошелся по тем кровавыми когтями, пытаясь выцарапать всё, что выцарапать оставалось, запястья его перехватила чужая подчиняющая сила, запечатавшая в зародыше и не позволившая сделать ни единого движения.

— Тише, мальчик мой… — прошептал голос того, кто его держал, но кого не получалось ни увидеть, ни узнать, потому что в голове осталась одна густая липкая каша, заваренная на протекающем из пробитой лобной доли алом молоке. — Тише, маленький. Не двигайся и ничего не делай, слышишь меня? Всё будет в порядке, всё еще обязательно будет в порядке, если ты немного повременишь и с истерикой, и с выводами, и попробуешь поверить тому, что я тебе здесь осмеливаюсь обещать.

Уинд, очень-очень хотящий его понять, хотящий вспомнить и действительно решиться поверить, ненадолго застыл, открыл дрожащий нижней челюстью рот, тихо что-то несвязное пробулькал-проскулил…

А потом каждой жилой напрягся, уперся в землю костлявыми лопатками и бедрами, прогнулся в пояснице, брыкнулся ногами, стиснул перехваченные пальцы в такие глупые, совсем не понимающие, что сопротивляться всё равно не смогут, белые с синим да красным кулаки…

После чего, с потрохами поддавшись вынашиваемому безумию, которое озверело грызло, клеймило и жгло раскаленными проволоками умирающие рваные кишки, оставляя в надруганном горле гадкий стебельнотравный привкус, забился со всей той тщедушной силой, которую смог из себя выжать, чиня неудобства не тем, что его-де нужно было удержать да справиться, а тем, что сделать это хотелось без причинения лишней переигравшей боли, на которую тот, растакой же неусмиряемый балбес, всеми бодающимися фибрами осатанело напрашивался.