Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 71

— Да тише же ты, я сказал тебе! — в грубом мужском голосе сквозили перец и растертое горчичное зерно, от голоса веяло тревогой, приказом и всполошенным раздражением, еще — некоторой степенью изнурения, черным анисом и колючим-колючим репейным терно́м. — Я ведь старался не затем, чтобы ты снова сошел с ума и снова, как ты это делаешь постоянно, каждый чертов божий день, начал пробуждение с того, чтобы продолжать себя калечить! Найти, дьяволовы свиньи тебя забери, тринадцать новых способов сделать себе херово — это же твой распроклятый девиз и твой самосмысл, идиотский же ты малолетка, без этого ты не можешь прожить ни дня, без этого у тебя всё, дорогой мой, напрасно, да?! Успокойся уже, прекрати барахтаться, ляг нормально, глубоко дыши, не смей — понял меня?! — останавливаться и дай мне всё тебе объяснить, потому что я же вижу, что сам ты не соображаешь ни хрена!

Что с ним творилось, ради чего он артачился и ослился сейчас, когда представлял из себя жалкий да жалобный поверженный сверток, этакий беспричинный кулек из слепившихся котяток да народившихся розовых мышек — Джек клинически не вникал, а этот болван, то ли ударившийся в недужную самозащиту, которой, дебила же кусок, мог бы застрадать и раньше, когда был какой-никакой прок, то ли никуда и ничего не защищающийся, но банально покалечившийся на рассудок, всё скалил, точно одержимый, зубы, болван даже умудрился извернуться, вцепиться глазными резцами в его руку, напоровшись на взвывший матерный вой, и там же попытаться встать, взгромоздиться на четвереньки, как у них тут становилось уж совсем неприлично модно, отпихнуть прицепившийся смуглокожий груз…

Только вот не учел, что не получится, что напорется, что нагретый кулак смуглокожего груза, с легкостью проломивший блокаду кропотливо и на издыхании выстроенного сопротивления, так просто и так тоскливо, болезненно, опять и опять нехотя, с проглоченным вздохом доберется вдруг до его лица, одним мимолетным касанием заставив откинуться обратно на пропахшую сеном лежанку, отбить затылок да бездумно и испуганно вытаращиться в потолок, которого так и не получалось никакими стараниями разобрать.

Маленький неразумный звереныш, с концами перекинувшийся в заброшенного и забитого дикаренка, подторможенно заверещал — тонко, ломко и нацело по-животному, — нащупал изгвазданными пальцами заходящиеся жидкой красной речкой губы да нос. Потрогал те, отдернул подушечки, пискнул еще разочек, поморщившись под неприятным саднящим ощущением сосущей разбитой плоти, и…

К некоторому удивлению Пота, который и не верил уже, что хоть к какому-нибудь соглашению с настрадавшимся дурачком придет, остался лежать почти-почти покладисто да смирно; даже, помешкав, приподнял ресницы и, проморгавшись с несколько бутылочно-стеклянных раз, хоть и всем видом выдавая, что до сих пор так ничего и не увидел, разбито, пристыженно, непередаваемо охрипло и с долькой разодравшейся надежды прошептал:

— Дже… к…?

Там, в потемках, за которыми Джек терял и себя, и вымываемые злачным кадильным дымом воспоминания, и заслоняющиеся причины, по которым он сюда пришел, за спинами одержимых ублюдков отыскалась еще одна дверь. Или, вернее, дверца: маленькая, низенька, сложенная из переплетенного кустарника, она оставалась в тени до тех злополучных пор, пока главенствующий антилопоголовый урод не закончил читать экстазирующую молитву, призывающую к какому-то невыговариваемому «Импундулу», не закрыл удерживаемую в руках черную книгу, не затеплил новую свечу, заплясавшую синим салом, и не дал кивком длинных вострых рогов знака этим своим идолопоклонническим приспешникам, что пришло время той, наконец, воспользоваться.

Две черные фигуры, облаченные в волочащееся по полу обглоданное тряпьё, ответили беглым поклоном, снялись с насиженных мест, переплелись натянутыми на головы безглазыми и беззубыми скальпами двух беспородных собак, торопливо ринулись к двери: возились они с ней долго, нецеремонно — Джеку, таращащемуся из-за угла, прикрытого сгрудившейся там из-за отпугивающего огня теменью, рассеянно подумалось, что если уж взялись проводить некий богокормительный акт, даже если и божок ваш налицо выдуман или давным-давно издох, то хоть делайте это торжественно, выдержанно да чинно, — шумно, с переговорками-переголосками и гулким хриплым мычанием, с предметными громыханиями, как будто постоянно выранивали что-то из рук и замолкали лишь для того, чтобы это что-то найти да подобрать, а потом…

Потом вот показались обратно, да.





Показались обратно и, распахнув дверь пошире, сгибаясь под чахлым на самом деле весом, вытащили на тусклый свет стол — не стол, а какую-то паршивую перепользованную носилку на шатком постаменте, целиком да полностью, разумеется, черном, ненадежном, в сердцевине которого, обвязанный залитой воском попрочневшей соломой и сдохшими ветками, веревками, нитками да лозами, лежал отсутствующий, не сопротивляющийся и не шевелящийся, стреноженный по рукам и ногам седоголовый мальчишка в белом балахоне, глядящий застывшим стеклом пустых глаз во вращающийся над головой потолок, рисующий оскалами свечей искажающихся в мордах тварей, в то время как в груди его…

На груди…

Из груди, вздымающейся так медленно, будто он вот-вот собирался сдаться да отойти, поблескивая маисовой глиной надраенных до шелка наконечников, торчали пробирающие до холодных мурашек иголки, которые, как почти тут же дошло до пока еще отупелого, невменяемого, отстраненно шевелящего пальцами Пота, были совсем ерундой, сущим детским баловством, неприятным неудобством, но всё-таки совершеннейше ничем в сравнении с гребаным толстым прутом, который блеющий антилопоголовый черт, подобрав с земли да накалив докрасна в пламени взбесившихся, поднявшихся прожорливым костром свечей, подержал в руках да, обратившись к мальчишке, протащенному в сердце звездного знака, с сотрясшим каждую жилу упоением над тем занес, исходясь всей своей шкурой, часто и возбужденно дыша, стекая мертвыми кишками засушенной допотопной зверюги, чьё издохшее тело — или, вернее, то, что от того осталось — осквернялось точно так же, как и пропитанный чемеричными ядами тяжелый взвешенный кислород.

Гребаная мразь, еле-еле сдерживающаяся, чтобы не сорваться, не уверенная, кажется, что остальные это примут, что не взбунтуются, не сбросят её с нагретого чернокнижного трона и не заменят шамашем новым, куда более терпеливым да способным зачатую игру проиграть до завершающей точки, проговорила что-то, путаясь в облизывающемся распухшем языке, про небесную птицу, произнесла несколько непонятных перековерканных строчек, попросила кого-то, в кого, как ощутилось, не верила сама, благословить их и разрешить принять этого ребенка в качестве принесенной в жертву низменной плотской трапезы…

И вот на этом до Джека, покачнувшегося на отбитых исцарапанных коленях, вцепившегося обломанными ногтями в шершащийся пол, наконец, кое-как пробившись сквозь обложившую рассудок спёртую духоту, что еще совсем немного, совсем-совсем чуть-чуть — и отняла бы раз и навсегда пугающее всё, дошло.

Дошло, что распятый на столе мальчишка — был не просто мальчишкой, а его мальчишкой, его малышом, его птенцом, его тем, за кого он ухватился всеми лапами и когтями, кого не собирался отпускать, кого каждый чертов день боялся потерять, потому что этот идиот, этот кретин, этот ударенный на всю башку дурила продолжал с завидной охотой принимать возложенную роль белой жертвенной овцы, потому что не сопротивлялся, потому что тупо привык, что так оно зачем-то нужно, что так уж с ним повелось, что надо терпеть и не делать с этим, даже если очень и очень просится, абсолютно ни-че-го.

В голове прояснилось, просветлело, узналось, разложилось по полкам да местам, задалось разбитым и дряхлым вопросом о том, что произошло, что он делал здесь, как добрался, почему стоял и наблюдал, как мог оставить мальчишку одного изначально, как вообще до всей этой дьявольщины закрутилось и добралось; всё, о чем получалось думать, это о том, как одолеть собственное предавшее тело, как прорваться через путы, опоясавшие по рукам и ногам, как заставить конечности подчиниться, пошевелиться, шагнуть навстречу, дорваться, убить, украсть, отобрать, спасти.