Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 71

За которым Азиза, повидавшая, как говорило раздираемое на мясистые струны сердце, столь многое, чтобы не испугаться, не отшатнуться и даже вполне сочувствующе принять, но по-своему не готовая увидеть именно это, застыла где-то между воздухом и полом, оставаясь одним коленом на земле, другим — в полусогнувшейся попытке подняться, руками — в возжелавшей заполниться пустоте, глазами — за оболочкой чужих окровавленных слёз, куда никак, вопреки времени и рвущему эгоистичному желанию, не получалось по-настоящему пробиться.

— У тебя слезы почему-то… красные… странные… такие, которых у людей не бывает… Я никогда таких ни у кого не… встречала, хотя существую в этом мире много-много… лет. Гораздо больше, чем ты можешь себе вообразить, Феникс… Никто никогда не плакал при мне красными… слезами… — рассеянно проговорила она, всё-таки поднимаясь, всё-таки подползая к нему почти на животе, дотягиваясь ладонью, с трепетом и удивлением касаясь кончиками темных расцарапанных пальцев, пахнущих знакомой горькой сладостью, убитого мокрого лица. — Такие слезы, мы верим, могут принадлежать одному лишь Импундулу… Ты знаешь об Импундулу, Феникс? Ты когда-нибудь слышал о нём то, что слышали мы…?

Мальчишка, ничем не связанный, ничем не удерживаемый, такой же свободный, как бьющийся за окнами покойницкий ветер, но вместе с тем и безнадежно скованный, бесконечно сломанный, пойманный, проданный и никакому себе не принадлежащий, предпринял финальную попытку воспротивиться и оттолкнуть, но сумел лишь грустно да пусто продолжить смотреть странному взрослому ребенку в глаза, пока тот, наглаживая его щёки, всё собирал и собирал с тех перемазывающую красным маково-черную рыдающую кровь.

— Импундулу — это не просто птица грома, Феникс. Не просто тот, кто приносит дождь и грозы, кто терзает, если гневается, на клочья предавших или использовавших его людей… Импундулу — это на самом деле человек. Тот, кто был когда-то человеком. Тот, кто был слишком печален, слишком предан, слишком одинок, и однажды, когда в мире не осталось ничего, когда он почти засох и умер, этот человек попросил Господа обернуть его птицей, которая сможет возвратить потерянный дождь, сможет тем самым кого-нибудь… спасти. Господь откликнулся, Господь выполнил его просьбу и оборотил человека в белую седую птицу, только к тому времени мир окончательно посходил с ума, людей подвело зрение, и сколько бы Импундулу ни поднимался к небу, сколько бы ни выплакивал дождящих слёз, людям всё казалось, будто это страшное чудовище рыдает красной кровью, будто оно — предвестник их скорой кончины, и люди научились ненавидеть Импундулу, люди преследовали его всюду, где бы тот ни появился, и совсем не догадывались, совсем не знали, что недуг крылся в них самих, а вовсе не в нём, что из той воды, которую он посылал на землю, рано или поздно возрождались, воскрешенными, все их новорожденные души… Ты… ты пришел к нам с неба, Феникс, и у тебя красные, о чём я не могла и предположить, слезы. Ты ведь… ты на самом-то деле вовсе и не ты, а всего лишь осколок его разбитого сердца, верно? Осколок мертвого сердца мертвого Импундулу в руинах такого же умирающего без живительного дождя мира… Тебе не стоит страшиться конца, когда ты и так не существуешь в том смысле, в котором существуют остальные: тот же Джек, все, кого ты можешь сейчас вспомнить, даже, наверное, я…

Новое зачинающееся существо внутри Феникса, свободно ползающее по его жилам, сосудам и проводам, отчего-то среагировало на эти слова остро, жарко, болезненно, с охриплым воем загнанной на смерть собаки: прижалось к тонкой внутрителесной оболочке из красной органзы, улеглось на ту лапами, чутко прислушалось, бессильно застонало и попыталось лизнуть оглаживающую щёки шоколадно-красную ладонь, до которой никак не могло дотянуться — оно мучилось, оно сгорало и рыдало, и Феникс, привязанный за одни и те же нитки, мучился вместе с ним.

Феникс кричал, хоть крика его никто и не слышал, Феникс широко-широко — так широко, чтобы челюсть заела, вывихнулась и вырвалась с надоевшими креплениями из порванной черепной кости — открывал рот, хоть никто и не обращал на его потуги внимания. Феникс корчился, точно умирающий от пожравшего ядовитого укуса, Феникс сучил ногами, которые оставались всё теми же подбитыми прутьями лежать на тростниковом полу, метался, царапался, скребся, звал того, до кого не мог дозваться, выпадал душой, волосами и сердцем, а теплая-холодная коричневая ладонь всё гладила его, всё собирала и собирала с ресниц просачивающиеся сквозь пальцы красные слезы, всё успокаивала, утешала, занятым у губ грустным девичьим голосом продолжала шептать:

— Вас не много таких, но вы тем не менее есть. Те, кто носит в себе частицу небесной птицы. Вас во все времена называли по-разному — белыми, кристальными, индиговыми, богоизбранными, юродивыми, прокаженными, но вы всегда были теми, кого особенно нежно любил наш с тобой Господь. Ты ведь знаешь о том, что тех, к кому тянется его непостижимое сердце, он никогда не оставляет в покое и никогда не позволяет просто и спокойно жить, заставляя на собственной шкуре терпеть всю приключающуюся с миром боль? Господь любит мучить. Господь любит терзать. Господь просто боится, что в достатке и радости ты отречешься от него, позабудешь, кто ты есть, и потеряешь всё, что обязательно должен сберечь, за что ты — это именно ты, а не кто-то, Феникс, другой.





Феникс, слышащий её и не слышащий, немотно воющий под спазмами выталкиваемой из нутра твари, что пыталась и пыталась его порвать, располосовав скребущимися когтями на множество сочащихся лоскутов, ткнулся в ласкающую ладонь протекающим носом и выкашлявшими мокрый черный сгусток ссохшимися губами…

И, даже не сумев прикрыть рыдающих переваренной киноварью слепнущих глаз, без останавливающегося дыхания и парализованных чувств обмяк, позволяя такой взрослой девочке с таким юным телом зарыться руками ему в волосы да так просто, так больно, так прощально и, наверное, сожалеющие прижать себя к груди, в которой глухо-глухо стучалось тихое глиняное сердце.

☣☣☣

Обратная дорога, которую Джек, желающий бежать со всех ног, спотыкаться, валиться, подниматься, ломать на кровавые сколы ногти и снова бежать, не тратя драгоценного времени на то, чтобы таиться, но вынужденный раз за разом уходить в тень, отсиживаться, без терпения дожидаться, когда та или иная тварь, выкурившись из вонючей норы, пройдет мимо, оставив шанс передвигаться дальше, как назло виляла, петляла, будто специально над ним издевалась, постоянно куда-нибудь уходила, не туда уводила, толкала на растущие ленточным червём кружные пути, напрочь стирая из памяти те чудесатые, понапрасну принятые за должное тропинки, помощью которых он попал туда, куда в итоге попал.

На тот момент, когда замыленный, задыхающийся, до смерти перепуганный мужчина, чьи руки колотились так же, как заходящееся в ребрах сердце, узнал огромные да зловонные урны для местных испражнений — не те, мимо которых проходил в последний раз в одиночестве, но те, где проводила их днем чертова сучка-Азиза, — узнал главный грязный шлях, где нашел вырванный из человечьей челюсти коренной зуб, и несколько склепотных домишек — прошло уже слишком много часов, чтобы верить, будто он хоть сколько-то успел, будто ничто еще не началось, будто мальчик дожидался его в целости и невредимости — пусть даже в той сомнительной, но благословенной целости, в которой все его конечности да теплые мягкие органы оставались в нём, на нём и при нём.

Он не помнил, ни какими сворачивал поворотами, ни где, опустившись на четвереньки, полз, ни как уходил от блуждающих вдоль Азизиного дома, в котором этой ночью собрались стекшиеся с деревенских окраин гости — говорили о том растоптанные помноженные следы, оставленные зажженными фонари, острые запахи и монотонные бубнящие звуки из затемненных глубин, привязанные к ограде собаки да зарезанные прямо в загонах мертвые свиньи, готовые к тому, чтобы кто-нибудь их отсюда унес да где-нибудь внутри же и зажарил, — скалящихся в черноту закапюшоненных морд. Всё, что зафиксировалось в плывущей голове, зрение, обоняние и слух в которой неестественно быстро угасали, это то, как он, не встречая на пути ни сторожей, ни ловушек, ни иных препятствий, должных, наверное, быть, перетек, придерживаясь стен, через распахнутый порог, пробрел, всё спотыкаясь да спотыкаясь, опрокидывая гремящую мебель и матерясь сквозь неплотно стиснутые зубы, через две пустующие комнаты на отбрасываемые зажженным в отдалении тусклым огненным светом проблески, а потом где-то там же, между знакомой уже спальней с высушенной на ниточке головешкой да приоткрытым люком, проделанном в полу, остановился, замешкался, уставился отказывающими раскосыми глазами на ведущую вниз лесенку, сколоченную из деревянных досок да залитую всё теми же перетанцовывающими отсвечивающими налетами.