Страница 15 из 57
Так и минул годок – пошел иной. Яшка поповырос, на Анисью стал загляд’вать, а кады и за бочок шшупнёт, кады и за грудушки: мол, не бойсь, Аниса, то, мол, по-братскому. А толь кровушка-т кипит не по-братскому, потому двенадцать годков Яшке минуло – пошел тринадцатый.
Я, мол, в те поры уж женихался с девкими, эт’ Клаус-то, а сам на жану погляд’вает. А тобе скуль годков, а, доченька? Да никак, пятнадцатый, отец, ин со счету сбилася. А толь не про тобе я, Яшенька, коль и люб ты мене, что брат. ’От послухай мене: как придет твое времечко – на суседушке своей и обженивайся, всю жизню добрым словом станешь поминать сестрицу, мол, Анисьюшку. А Яшка в раж вошел: эт’, кричит, которая суседушка, эт’ Агашка, что ль, сопливая? (Агашка-т то по-нашему, а как по-ихному, пес их разберет, потому не упомнишь всего-т.) А Анисья: эт’ она топерва сопливая, погоди, в сок войдет – сам по ей слюной изойдешь на нет. Яшка толь смехается, а Анисья уж и думку удумала, как пустится на все четыре стороны, потому чует: подошел ейный срок. А старый Клаус глядел-глядел – д’ и вымает с сундука туфлички уж такие ладные д’ с золотыми пряжкими: надень, мол, доченька, на счастие, потому самолично изладил тобе, на твои белые ноженьки. А Анисья: а ты отдай мене луньше те чуни сыромятные, кои под коечкой мат’шкиной столь годов маялись порожние, а туфлички пушай носют все женчины вашего роду-племени, потому сносу им несть, а вашему колену погибели. Так сказ’вала д’ туфлички и примерила. А пряж’чки так и звякнули золотом.
И толь скинула с ноги обувки чудесные д’ надела чуни сыромятные – сейчас цокот копыт и заслышала д’ промеж собе и удумала: ’от и срок мой, мол, пришел, никуды-то не кинешься. А сама покуд’ва в в узалок собрала вещь д’ пищь скудную – села и сидит-посиж’вает. Не успела в глаз мигнуть – кой-то в дверь постук’вает. Яшка замком щёлк – а на порог скок и стоит собою монголец, аль татар, аль бурятец, потому пес их разберет, бусурман, нерусей, прости Господи: шапка на ём пестрая, д’ нагайка при ём шустрая, д’ лошедь под им ржет быстрая.
Кого там черт принес, эт’ старый Клаус – а монголец брешет по-ихному, по-бусурманьему, д’ ишшо нагаечкой эд’к помах’вает, не ровён час, даст промеж глаз – сейчас кровушкой и умоешься. Потому у их, у бусурман, порода такова, таков закон: шары вылупят – и на людей добрых, ровно собаки цепные, кидаются: кого прибьют, а кого совсем убьют, потому понаплодились по белу-т по свету, ’от жизня человечья для их и тю, что звук пустой д’ во череве.
’От брешет бусурман, ин заливается, а сам, песий ты сын, на Анисью косурится. А Клаус: слышь, дочка, и чего эт’ он убивается-т, не знаешь, мол, брехать по-ихному, по-собачьему? А Анисья и сказ’вает: мол, с путя сбился д’ завихрился, занесла, мол, нелегкая. А Клаус: знаем, мол, мы ихнаю нелегкую. А кого лешего ему надобно-т? Пошто, мол, надрывается-т? Анисья-т и брехни по-собачьему бусурману-т самому: чего лытаешь, мол, добрый молодец? Тот ин зашелся: с лошеди скок – д’ об земь башкой и пошел поклоны бить, что болван кой. Потому порода ихная такова, таков закон: чуть что – сейчам бьют башкой об земь, ровно она, башка-т, с камня аль железная. И толь кады стукнул лбом, сколь там раз ему надобно, тады толь и ответствовал: ищу, мол, провожатого, пущай, мол, мене в степь выведет – а там уж, мол, по нюху сыщу, мол, родимую сторонушку. Потому у их, у нехристей, таков закон: пусти ты иного бусурманца в степь – он что рыба в воде – и не поперхнется.
’От старый Клаус и пригорюнился, и старуха с им пригорюнилась, и Яшка туды ж: стоит, пригорюнился. Поведешь, мол, энтого нехристя? Поведу, отец. Бусурманец сбрехнул по-ихному, по-собачьему, а сам на Анисью косурится. Хушь и знатная толмачка Анисьюшка-т, д’ не стала пер’сказ’вать старику со старухою д’ с Яшкою тую речь шайтанову. А и что сбрехнул монголец-то? А типун ему на язычино его, антихрестю, потому удумал окрутиться с Анисьюшкой: мол, будь моею жаною, д’ не простою – меньшою. Тьфу, страм один! А всё порода ихная, татарья: толь одну отлюбил женчину, сейчас блуд творит с другой д’ с третьей-четвертою – на то, мол, воля аллахова.
’От взяла свой тошший узалок Анисьюшка и ничего более, почеломкалась с домочадцами, в седло к бусурманцу скок – и завихрилась, толь ей и видели. А пылища стояла столбом, д’ слеза в глазу старого Клауса…
’От скачет Анисья с бусурманцем д’ всё путь-дорожку ему указ’вает: и день скачет, и два, и три дни – на четвертый степь завидели широкую, спешились – Анисьюшка узалок в руку и почапала. Бусурманец за ей: ты куды, мол, девонька, от мене, мол, не денешься топерича. И взмолилась Анисьюшка, хушь и всё наперед батьки ведала: отпусти ты мене, добрый молодец, ступай, мол, своею дорогою. А тот, татар-то: сам аллах, мол, завел мене в дальнюю сторону, чтоб сыскать, мол, жану златокудрую-златоглазую, а я, мол, раб воли аллаховой, а ты, мол, в моей воли нонече. Потому у их, у бусурман, порода такова, таков закон: женчина пред мужем что шелками стелется, вечерять сядут – ей, что собаку шелудивую, из хаты вон, дабы блюла место свое, наперед мужа не лезла в пекло-то. А на иного православного жана-т, что та собака, в три горла глотку дерет, потому никого почтения к мужу-т к родному, Богом данному! А уж коли испросит кой православный бражки испить – и в бородищу вцепится, с ей станется.
’От хушь возьми баушку Рязаниху: мужа-т родного на тот свет спровадила со всем его потрохом и не поперхнулась, сгинул ни за что ни про что покойничек. А пошто спровадила-т? А испросил бражки глоток с похмелия покойничек-т, а что звать-величать Васильем Микитичем, ’от и испросил он: дай, мол, мене похмелиться, матушка, унутре черти ровно костры жгут, – потому пил покойничек, царствие ему небесное, почитай, не знал роздыху, потому с такой жаной редкый муж не запьет, – а толь испросил чуток всего, одну капельку, – не дала, злыдня ты ехидная – ’от он, Василей Митрич-то, на тот свет за бражкой и отправился, покойничек: там, сказ’вают, всем подают, потому бочка сивушная такая большущая, ин бездонная, на небесех-т.
А толь бусурманец-то, татар-то, что Анисью увозом увез, и сказ’вает: пес с тобой, мол, вольному воля, а толь откушай со мной хлеб-соль напослед, потому негоже с пустым брюхом-т иттить. Вольному-т воля, а Анисья-т всё про всё наперед ведала, ’от и села на дерюжку с монгольцем на посконную, д’ надломила с им хлебы, как и положено попутчикам. А и потчевал ей Али – то его прозваще, нехристя, – лепешкими плоскими, что у девки лядащей черево, д’ поил ей молоком кислым с-под кобылы – кумысом по-ихному, по-бусурманьему, прозывается. У Анисьюшки толь по мысалам и текло. Потому порода у их такова, таков закон: христиане-т добрые хлеб жуют, а нехристи – лепешки пресные, христиане-т молоко с-под коровы чакают, а нехристи с-под кобылы всё более, ’от чакают, а сами ишшо и нахваливают, а там кислятина, прости Господи, д’ больно в нос-т шибанет, особливо православному-т.
’От понаелись, понапились – Анисья что пьянюжка шатается, потому тот кумыс пуще бражки берет за душу. Шаталась-шаталась Анисьюшка, д’ и прилегла чуток на дерюжку тую посконную, д’ сейчас и посыпохивает. А татарцу того и надобно: связал ей по рукам-ногам, чрез седло пер’кинул, что поклажу каку, свистнул посвистом, хлестнул лошедь по бокам нагаечкой – и был таков, толь его и видели.
И уж сколь там скоком скакал монголец-то, Али-т самый по прозванию, пес его знает: ’от сам-т скочет д’ всё на поклажу заветную косурится, ин зубы стиснул, прикусил язычино до сукрови, потому страсть как хочется отведать тела белого. А толь не отведаешь, покуд’ва отец – д’ не старый Клаус-отец – отец татарца-т самого, Али, что увозом увез Анисьюшку, а как звать-величать того отца – а Абдулой Абдулычем: эт’ что по-нашему, что по-ихному, по-татарьему, – всё одно, потому обдуть кого эт’ мы мастера, православные-т, потому имечко-т бусурманье ласкает ухо православное, – ’от, а толь покуд’ва отец-т, Абдула-т, аль иной кой бусурманин-отец, не накажет сыну обжениваться – тот и с места не двинется, эт’ сын, потому порода у их, у монгольцев, такова, таков закон: перво-наперво воля аллахова, чередом отцова, а уж напослед сыновняя. Эх, православные… Тьфу на вас…