Страница 31 из 75
Конечно, отвечу я иронически, потому что он жил по соседству с храмом, всего на расстоянии пяди и двух пальцев. Конечно, по его приказанию вооруженный топором разрушал, один уносил землю, другой вырывал фундамент, а сам он только смотрел, радовался и веселился, как некогда дикий зверь из Исаврии.
Вы понимаете, какая у него была зверская душа, когда пришли в алтарь разрушители, когда они опрокинули престол, когда рассыпали ладан, когда ругались над святыней руками, ногами, инструментами
Мне неприятно говорить, вам слушать: великий отец смотрел суровым оком на пленение Слова, на то, как собаки поселились в храме.
Он наслаждался этим и смотрел на великое зло как на веселую игру. В древние времена казнили смертью того, кто засевал или вспахивал землю, на которой был построен храм.
Мы же с удовольствием освободили бы его от казни, если бы там цвели нежные цветы, если б он оградил это место, оградой, если бы не позволял свиньям попирать жемчуг и собакам лизать святыню. Он нисколько не заботился о священных предметах.
О первозванный, ты напрасно обошел всю землю, напрасно претерпел много бедствий, когда храм твой должен был быть разрушен этим прекрасным владыкой, и это среди столицы, на виду у всех. Но не думай, чтобы никто не хотел защитить тебя; души всех пламенели от рвения к тебе, но пламя владыки было сильнее.
Мы опасались искр, опасались пожара, опасались печи вавилонской, разливавшей пламень на 49 локтей, зажженной наффою и другими горючими материалами.
Мы не могли, как те отроки, уничтожить силу огня; поэтому мы откладывали на время защиту и видя, что тебя рассекают, плакали и горько стенали. Ты сам терпел, что тебя терзали, и не поразил дерзкого человека небесным огнем, ты вновь терпеливо сносил бичевание и побои.
Чтобы речь моя не была слишком длинна, я опускаю много вещей: так я не буду говорить о рвении к вере царя, о секретных переговорах, об обличении царем патриарха, о ссылке его.
Так как мне остается еще сказать о его равнодушии к вере, то я этим подкреплю свою обвинительную речь не потому, чтоб я возводил в преступление то, о чем буду говорить, но в доказательство, что он по своим привычкам, характеру и образу жизни ничем не отличался от ремесленников, людей низкого происхождения, от шутов и презренных людей и был на столько же противоположен архиерейскому достоинству, на сколько порок противоположен добродетели.
Мы все знаем, что как разум относится к душе, душа к телу, Бог к тому и другому, так архиерей к обыкновенному человеку.
Как разум отделен от души и есть нечто невещественное, и как он украшает душу и приводит ее, обращающуюся к нему, к высшему разуму, то есть, к Богу; так поставленный служить Богу должен превосходить остальных добродетелью, служить им украшением и при своем посредстве приводить их к Слову и быть примером остальным; как некое мысленное существо, он должен быть не соизмерим с остальными.
Он же – я говорю пред вами, знающими это, – как будто поставленный играть комедию, а не священнодействовать, очутившись в алтаре и приблизившись к святому престолу, смеялся и болтал в то время, когда должен был трепетать, потому что телом своим приближался к Богу.
Так являлся он к самой святыне, к великому алтарю. Подходя к святыне, в священной одежде и священном головном уборе, он был преисполнен ярости, одного бранил, другого отталкивал, просителя грубо отсылал, бросающегося в ноги прогонял, будто ему нет до него никакого дела, и таким образом вступал в общение с Богом, если только можно так дерзко выражаться.
Положим, кто-нибудь толкнул его в толпе, будучи десятилетним мальчиком, он сердился на это и высказывал свое злопамятство; каждый раз как он видел этого человека, он припоминал его поступок, и у него не было к тому никакого снисхождения, ни кротости. Тот просил у него прощения, указывая на то, что прошло много времени, на незначительность проступка, на отсутствие злого умысла; все это только разжигало его гнев. Он ни с кем никогда не обходился кротко.
Он сердился на многих за то, что они сорок лет тому назад, проходя по улице или дороге не приветствовали его; если это был кто-нибудь из членов клира, он тотчас был удален изо всех церквей и изгоняем, как будто он сделал что-нибудь запрещенное законом. Если же провинившийся принадлежал к синклиту, он обвинял его в противозаконных действиях и каждый раз, как видел императора, просил его наказать этого человека и исключить из членов сената.
Таким бременем был он для тех, против кого питал злобу. А любить, он никого не любил, потому что одних ненавидел, других преследовал.
У него был такой крутой и тяжелый нрав, что он не выказывал привязанности ни к близким родственникам, ни к старым знакомым, ни к соседям.
Все казались ему подозрительными, даже те, подозревать которых не было ни малейшего повода.
На женщину он клеветал, что ребенок не служит ей украшением, что она не умеет говорить; на служителя – что он беглый раб, на не занимающего государственных должностей – что он глуп, на занимающегося наукой – что он лишний и бесполезный человек.
Дальних родственников он не знал, а из близких про одного говорил, что отец его не принадлежит к их роду, про другого – что мать незаконно к ним приписана.
Только себя самого он выводил от Кроноса и Реи и от еще более отдаленных Орикапея, Фанита и знаменитой орфической ночи; он возводил себя ко всяким родам: Ираклидам, Пелопидам; дед и прадед его это Кир Персидский, лидиец Крез, Дарий сын Истаспа.
Не обвиняйте меня в мелочности за то, что я говорю о таких вещах; ибо если мы видим, что изменяется блеск солнца или лучи как будто колеблются или белый цвет превращается в темный, у нас является подозрение, и мы считаем эту перемену неестественною, точно также если какой-нибудь архиерей не следует общепринятым обычаям и обманывает своими речами, мы считаем это признаками его душевного расположения.