Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 21



Когда они приблизились к поселению, Пианист вдруг поймал в потоках ветра, обдававшего лицо, странную мысль, что если еще часом ранее он готов был развернуться и пешком пройти весь путь обратно до Картахены, то сейчас уже ни за что не остановится. Он хочет видеть. Хочет знать.

Лиса так отчаянно просилась в Испанию после их свадьбы, что он не мог не понимать, не мог не чувствовать того, отчего ей не терпится. Знал, видел. Он всегда и все про нее знал. И эти три недели в Картахене изображал веселье, ожидая только того дня, когда она попросит, и придумывая тысячу слов, которыми отговорится. Дождался — она попросила. Но отказать ей он никогда ни в чем не умел.

Теперь же для него этот путь сделался не менее важным.

Шаги становились все более быстрыми. Дыхание уже не сбивалось, страха как не бывало. Только упрямство да злость в глазах. Он шел вперед, напролом, почти тащил за собой Лису, едва ли понимая, что она перестала за ним успевать. Мимо нескольких брошенных полуразваленных домов, обнажавших рваные раны на теле его края. Мимо людей, вываливших на улицу, завидев его.

«Gitano», — слышала Лиса отовсюду. Здесь Пианист Пианистом не был. Здесь он носил когда-то другое прозвище. Сюда, в Лос-Комбос, однажды привез отец Пианиста беременную цыганку, разродившуюся двумя сероглазыми смуглыми малышами. Эта дикая женщина прижилась. Детям же так и приклеилось «gitanos», но только старшим. Младшим давали другие имена. Здесь же никто и вопросов не задавал. Теперь вот вспомнили. Не могли не вспомнить.

Пианист не оглядывался. Вел ее за собой. Словно не слышал шума и голосов, изумленно окликавших его. Потом и голоса отступили. А Пианист замер.

Дом — похожий на один из тех многочисленных, что брошены людьми, перебиравшимися в города побольше, брошен не был. Людей из него вырвали, как вырывают глаза или зубы. Плоть отдирают от плоти. Крохотный, с обвалившейся крышей и без стекол на окнах — из окон проглядывали ветки кустарника, проросшего изнутри. Словно сама земля стремилась скрыть с глаз это место. Сарай рядом был и вовсе разбит. От него и осталось-то полторы обгоревшие стены. И колодец. Каменный колодец, в котором, наверное, все еще стояла вода. Вот и все богатство. Все наследство. Вся память.

Пианист вздрогнул. И, неожиданно отпустив руку Лисы, двинулся к дому. А она упрямо продолжала идти следом за ним. Не говоря ни слова, лишь чувствуя каждое его движение. Зная, что даже если бы он гнал ее прочь, она оставалась бы рядом. Зная, что сама привела его в этот разрушенный мир. И зная, что обязательно уведет его обратно.

Теперь она могла видеть, как его длинные музыкальные пальцы, которыми он еще только прошедшей ночью ласкал ее тело, чуть подрагивая, прикасаются к стене. Под солнцем блеснуло обручальное кольцо — он все-таки купил эти чертовы ко́льца на свадьбу. Совсем новенькие, нарядные, они не имели ничего общего с этим местом, с этим заросшим двориком, с этой проломленной крышей. Двери не было. Двери тоже не было. Почти ничего не было.

— Lo siento, — донесся до Лисы его голос, в котором она ни разу за всю жизнь не слышала такого отчаяния.

Лиса отвернулась, взглянула на яркое солнце, все еще владевшее небом и не желавшее делиться с подступающим вечером. Потом подошла к дверному проему и, опустившись на рассохшееся дерево порога, прислонилась головой к стене. Закрыла глаза и вслушивалась в каждый звук, который имел смелость нарушить звенящую тишину.

Четверть века минуло. Пронеслось — никто и не заметил. Не отболело, но просто замерло все. До поры.

Однажды он пытался разыскать хоть кого-нибудь. Лиса о том не помнила. Не могла помнить, потому что он никогда ей не говорил. Это было в апреле 1939 года, когда Республика пала. О том, что франкисты вошли в Мадрид, трубили в газетах по всему континенту. Три года гражданской войны он аккомпанировал Лисе на ее веселых концертах и заставлял себя отрезать воспоминания и ужас, накатывавшие на него при мысли о том, что случилось самое страшное.

А потом он получил письмо от крестного отца из Мадрида.

У них тогда только закончились очередные гастроли с Лисой. Она окунулась в свою привычную жизнь в Париже, он же затребовал отпуска и загадочно улыбался, когда она спрашивала, к которой из своих любовниц он едет. Однако дальше Мадрида тогда Пианист так и не добрался. Все, что стоило ему нескольких дней в алкогольном угаре, он узнал там от старых друзей семьи. В Лос-Комбос следовать духу уже не хватило, да и не пустили. «С тобой то же сделают, ты безумный, что приехал, с твоими корнями!» — кричал крестный тогда.

Но он все еще был до черта везуч. Нелепость. Его не арестовали в Мадриде. Не арестовали в дороге. В Париж вернулся — не тронули.

Так и теперь, будто пьяный, он отлепился от стены и медленно подошел к жене. Не сел — рухнул возле нее. Тошнота подступала — ничем не унять. И вместе с тошнотой странное чувство, что впервые за всю свою жизнь он по-настоящему понимает, для чего Лиса просит никогда не играть при ней.



— Меня крестить носили в Мостолес, здесь церкви не было… Наверное, и не появится уже, — наконец, выдавил он из себя.

— Когда-то ты ушел отсюда не потому, что здесь не было церкви, — она накрыла его руку своей ладонью. Пламя, сжигавшее его изнутри, врывалось в нее сквозь их пальцы, растекалось, спаивало их еще сильнее и уменьшалось, делясь на двоих. Это добавило Лисе и без того присущего ей прагматизма. Она заговорила негромко, но резко: — Ты что-нибудь знаешь? Может быть…

— Не может… Их расстреляли из-за полдюжины коз… Моего отца, который не умел читать, обвинили в пособничестве коммунистам, потому что он не дал забрать этих проклятых коз. Их всех перебили, даже младших, они детьми были — я их и не застал… Похоронили в братской могиле… не знаю, где… Мне писали, я ездил искать… Не доехал.

— Доехал, — возразила Лиса. — Ты доехал.

— Не знаю… Я не хотел.

Она кивнула, прижалась губами к его виску и после короткой паузы проговорила:

— Мне нравится твоя земля, — и добавила с легкой улыбкой: — А вот я бы вряд ли понравилась твоей семье.

— Я им тоже не нравился… но меня любили. У тебя могла быть надежда, что тебя полюбят, — между ними снова установилась тишина, только в пожухлой траве дерзко застрекотало. Из нее словно забрали всю жизнь, а ты посмотри… есть кому стрекотать. Пианист отстранился, потянулся к карману брюк, и в руках его оказались сигареты. — Дай зажигалку, — попросил он. И в это самое время его смуглая щека нервно задергалась, он тихо выругался и закрыл лицо ладонью, прячась и от Лисы, будто бы не желал ей показывать того, что происходило в нем в это мгновение. Не желал делиться. Его ноша.

Она поискала в сумке зажигалку — той, с эмалью в виде птицы, давно не было, затерялась, как и прочие незначимые вещи — потом достала из пачки сигарету, прикурила и протянула Пианисту. Он быстро забрал ее, закурил, все так же не глядя на Лису, но и не глядя по сторонам. И будто совсем не замечал нескольких мужчин и женщин, оказавшихся перед домом, чуть в стороне, и хмуро глядевших на него, узнавая, но не решаясь подойти. Они переговаривались между собой, а он, понимая, о чем, старался не прислушиваться.

— Ты когда-нибудь пила козье молоко? — неожиданно спросил Пианист.

— Нет, — ответила она, внимательно рассматривая жителей деревни, глазевших на нее. Впрочем, сейчас она так же внимательно разглядывала бы даже камень, крепко вошедший в землю недалеко от того места, где устроились они с Пианистом — только чтобы он больше не скрывал лицо в ладонях.

— Повезло! — хохотнул он.

— Я вообще везучая! — улыбнулась она в ответ, повернулась к нему, посмотрела в глаза. — Покажешь мне Мадрид?

— Я почти не знаю Мадрид. Я там жил несколько месяцев.

— Тогда просто посмотрим. Вместе, — она поднялась и, ухватив его за руку, потянула. — Пошли!

— Сейчас, — бросил он, но не встал — не заставил себя. Словно больше уже ничего и никогда не сможет отлепить его от этого порога. Врос. Или был погребен под грудой камней. Кошмары всех его ночей нельзя было сравнить с этим кошмаром, от которого не проснуться. Медлил, выжидал, докуривал сигарету. И чувствовал, как из груди к небу ползет отвратительная горечь. Ею он был пропитан. Потом все-таки встал и заставил себя улыбнуться. Теперь Лиса знала. Знала. Он смотрел в ее золотистое лицо. И ни о чем не мог думать. Снова пытался жить в этой минуте — она пожалела. Она хотела увести. Она словно бы обхватила его кольцом рук и ног, как делал он когда-то давно, когда она еще кричала во сне — сразу после войны. Неужели сейчас она слышала его самый громкий крик?