Страница 75 из 77
Дни холодного, безликого января в Лондоне были совсем бесцветными, размытыми, как перевёрнутое отражение в дрожащей ряби на поверхности реки, что резала землю, поблёскивала застрявшим меж двух берегов затупившимся, искривлённым лезвием. Ещё будучи маленьким ребёнком я не очень-то дружелюбно относился к миру вокруг, считал его огромной коробкой с просвечивающими стенками, из которой можно запросто выскрести всё содержимое, оставив только неустойчивый каркас, деформированный остов. Я брал лист бумаги и вместо планет, кружащих по орбитам, рисовал контуры раскрытых коробок, град столкнувшихся с ними огненных метеоритов. Они, грубые, раскалённые, сморщенные, как высохшие лица, выбивали всё, что уже исчезло навсегда: динозавры, завёрнутые в бинты мумии, истреблённые звери, утерянные сокровища… Я думал, мир изначально был полон доверху и по прошествии веков иссякал, утрачивал содержимое, и однажды от него останется только оболочка. Годы шли, я отбросил наивность детских размышлений, но наступал момент, когда всё казалось особенно несовершенным, каким-то брошенным в пыли оборванным черновиком.
Трудно объяснить, почему меня преследовало это нелепое стойкое ощущение гложущей пустоты в тот период, когда жизнь растекалась талым снегом, смытым внезапно нагрянувшим липким дождём, лучи полумёртвого солнца врезались в плотные, набухшие облака и пропадали, почти не касаясь земли. Отчего-то мне становилось невыносимо тяжело вливаться в ритм неизбежной зимы, реагировать на вспышки праздников, искренне улыбаться, никого не смущая своим необъяснимым приступом тревоги и отстранённости. Я выходил из дома в сумерках, что свинцовым облаком плыли по улицам, заходил в паб, каждый раз другой, заказывал виски, закусывал горстью орехов, взятых с мутного стеклянного блюдца. Тот же самый алкоголь, выпитый дома, казался пресным, неисправимо пустым, как и ворох наступивших дней, потому я заново, в определённый момент, заталкивал в себя утраченный вкус жизни глотками дорогого виски исключительно в пабах, где под потолком тряслось марево чужих радостей и отчаяния. Я смотрел, как пили другие, наслаждаясь или спасаясь от безысходности, читал по их тусклым взглядам и вздрагивающим пальцам желание выговориться или затянуть верёвку на шее. Но ни к кому не подсаживался, не задавал вопросов, выпытывая откровения, отвлекая от угнетающих мыслей.
Чёрт знает, может, тот парень в потёртой джинсовой кепке стал бы мне хорошим другом, вечерами бы мы выпивали вдвоём, громко спорили, обсуждали всякую дребедень, пару раз бы врезали друг другу точно в челюсть. А потом бы валялись на полу, надрываясь от смеха, не замечая крови и боли. Утром я, проклиная будильник и несносного друга, собирался бы на работу впопыхах, испачкав рубашку маслом, опаздывал на лекции, путал имена студентов, уклоняясь от робких вопросов по поводу рассечённой губы и пуговицы, вдетой не в ту петлю… Возможно, всё так бы и случилось, если б я взял и подошёл к парню, стянул с него идиотскую старую кепку, похлопал по плечу и сказал без стеснения, будто мы уже были давно знакомы: «Ты только попробуй с собой покончить в мой День рождения, приятель! Знаешь, мне хватило дел с мертвецами, расскажу как-нибудь… Давай лучше немного выпьем, тогда и ты молчать перестанешь, просто не сможешь себя удержать, а нам же надо иногда срываться с цепи, чувствовать свободу, правда? И кепку эту выброси. Выбрасывай, выбрасывай, тебе станет легче, это всё балласт, камень на груди, да ты же почти задыхаешься! И у меня такое было, не раз, поверь… Считаешь, я каждую минуту хотел жить, ни в чём не сомневался и не сожалел? Отнюдь, однажды я даже подумывал разбиться, набрав скорость и влетев в стену торгового центра, представляешь? Но я не хочу становиться подонком, которого станут искренне оплакивать, но никто в скорби и уважении к памяти искорёженного трупа не заикнётся, каким я был чудовищем, если сдался, плюнул на могилы родных и сам туда нырнул, оставил живых мучиться. Послушай меня, друг, задержись ненадолго, ладно? Ты же неплохой парень. А кепку выброси. Я не шучу».
Но незнакомец исчез, я нигде больше его не встречал, понятия не имел, жив ли он, и теперь ещё было свежо болезненное ощущение, словно я упустил что-то важное, ценное, и вряд ли смогу отыскать.
Именно в январе, когда редкий снег становился вязкой грязью, застревал в ковре отпечатками подошв, я в чётко заданное время терял связь с окружающей жизнью, выбивался из строя, как испорченный механизм, проваливался в другую реальность, а настоящая распадалась на куски и немела. Запомнить дату моей повторяющейся, цикличной апатии не составляло совершенно никакого труда. Дата была вбита безразличным порядком цифр в моём паспорте. Тринадцатое января. Стабильно неизменное тринадцатое января, да и как его поменяешь, если этим роковым сочетанием является дата твоего рождения? Можно сменить документы, заполнить их любой комбинацией цифр, но я не сомневался, что невидимый молот продолжит выколачивать из меня дух именно тринадцатого января, в утробе нового года, что уже настал, но не желал никому показываться на глаза. Я никогда не ощущал этого закономерного резкого скачка, что в полночь толкал мир вперёд, но тот оставался неподвижен. Или же я сам отказывался двигаться.
С двадцати лет я перестал отмечать свой День рождения, не просил подарков, но и не отказывался с искусственной изматывающей вежливостью, если кто-нибудь настаивал и чересчур навязывался, преподнося уродливые безделушки, сущий мусор, расхваленные и переоценённые книги, содержание которых ничего во мне не волновало, а наоборот вызывало болезненный диссонанс, внутреннее отторжение. Знакомые – набор сменяющих друг друга лиц – неуёмно закармливали меня выбросами их любимых писателей, современных или творивших на закате прошлого столетия, и в комнате, отведённой под библиотеку, для подобных сочинений я устроил отдельную полку с названием «Корм для аквариумных рыб». Не существовало конкретной универсальной формулы идеальной книги, что непременно бы мне понравилась, не оставила равнодушным, однако я не переносил скользящей между строк фальши, неповоротливой, застывающей бесформенной массой напускной глубины без улавливаемого смысла, бездарное подражание и нелепую игру выхваченными из контекста идеями. Я был накрепко привязан к Диккенсу, Теккерею, Оруэллу, Шоу, но при этом не сторонился и новаторства, провального или удачного. Более близкие друзья, удерживая в памяти особенность моего литературного вкуса, были гораздо предусмотрительней в выборе подарков, о которых я никогда не просил, но люди упорно считали необходимым следование сросшейся с обществом традиции. Но с двадцати лет во мне, как треснутая шестерёнка, застряло это жуткое чувство, дремавшее весь год и вспыхивающее в январе, оттеняющее брызги красок действительности, равняющее меня с прилипшей к стене бледной тенью чего-то неизведанного, прерванного, утерянного.
И в день своего тридцатилетия, разглядывая пустынные равнины с обломками сгнивших домов, отпечаток размазанной ливнем затхлой жизни за пределами стремительно несущегося поезда, я представлял, что за стеклом с сетью капель мчались в крепкой связке эпизоды настоящего и прошлого. Мысли о предстоящих лекциях по сравнительному литературоведению застряли на вокзале Сент-Панкрас, растворились в стуке колёс, уступая убаюкивающей пляске воспоминаний. Дорога в Маргейт – дорога к матери. К тихой пристани её истлевающей жизни, замирающему дыханию… Я едва не в последнюю минуту заскочил в вагон, предчувствуя, что скорее должен оказаться в этом городе с затвердевшей коркой минувшей эпохи, что прилипла к улицам песком, принесённым ветром с берега.
С детства меня, пожалуй, ничто так не интересовало в людях, как их имена. Должно быть, корень столь необычного любопытства в том, что я достаточно долгое время пытался разгадать собственное, разобраться, почему меня назвали именно так. Выделили из месива новорождённых с одинаковыми, пронзительными воплями недовольства и страха перед зловещим миром звуков, запахов, раздражения и обмана.
Меня зовут Индевор Холмс*. Имя не совсем обычное, но звучащее подстать забавной традиции моей неординарной, выбивающейся из нормы семьи. Традиции, которую я едва ли стану продолжать – называть детей странными, редкими именами, с рождения закладывая некую тайну. И чьим являлся я стремлением, куда, с какой целью – ответ до некоторых пор был неизвестен, скрыт за пеленой непрожитых лет. Индевор. Такой слегка обескураживающий и сомнительный выбор, вызывающий ряд обоснованных вопросов, сделала моя мама, а отец согласился без затяжных споров, не имея альтернативного варианта, не настаивая на ином. Нельзя категорично утверждать, что для него не существовало разницы, и что подобный ответственный момент он встретил с равнодушием, отсутствием какого-либо интереса. Отец действительно был растерян, смущён, пусть дрожь истинных чувств сотрясала его лишь изнутри и не отражалась во внешних уловимых переменах, уязвлён вспышкой изнуряющих переживаний – после тяжёлых родов мама несколько суток провела в коме, измученное тело напоминало поле боя между смертью и попыткой выскрести жизнь, отдать её свету.
Отец, раздавленный страхом снова потерять женщину, за которую бился с самим собой, смотрел на сморщенный свёрток человека, хрупкую оболочку, пустой сосуд без воли и силы, и боялся остаться наедине с этим осколком существа, в котором текла его кровь, сцепились его гены, смесь склонностей, привычек и тон поведения… Видел ничем не испорченный исток, обречённый впитывать грязь сковывающей реальности, и предполагал, что не сможет уберечь меня от зла и ошибок. И отец вовсе не стал моим щитом, стеклянным куполом, ограждающим от града неприятностей. Почти не ходил на вечера чтения Шекспира, выступления нашей школьной рок-группы, не слышал, как я истязаю струны гитары, стараясь не вглядываться в ряды зрителей, где он мог занять любое свободное место, аплодировать по инерции, но вместо этого погружался в работу, бежал от публичных проявлений гордости за сына отнюдь не потому, что ни капли не гордился, не ценил мою смелость и неубывающее упорство. Отец – Шерлок Холмс в ловушке любви, благодарности, искупления и спасения. Он был моей нерушимой основой, прочным фундаментом, незримой надёжной опорой. Отец позволил ощутить мощь каждого разрывающего удара и удержать равновесие. Я не замечал ни разу, чтобы он говорил с мамой о любви: его несомненное, ясное признание читалось в беге сквозь огонь пылающего поместья Фицуильям, грохотало в яростных выстрелах в стену, скользило в его затухающем взгляде, как тающее в чёрных облаках свечение серебристой луны... Он ни разу не произнёс «я люблю тебя». Но доказывал это до последнего вздоха.
Индевор. Попытка двух опалённых одиночеством и болью людей. Попытка обрести целостность и бросить мне под ноги лучший путь. Джон Ватсон рассказывал, что поначалу считал это очередной шуткой и несколько раз переспрашивал в недоумении: «Серьёзно, как вы назвали сына? Может, вам приснилось?»
К именам мама всегда относилась с особым трепетом и въевшейся под кожу осторожностью, всматривалась в значение, омывала кровью своей жизни, наделяла таинственным смыслом, который не всякий мог различить, не зная истории, высеченной на ней шрамами и ударами. Джеральдин Фицуильям. Адриана Флавин. Адриана Холмс. Цепочка имён, которую замыкает конечный, достроенный, собранный из обрывков образ, финальное сочетание.
Родители зарегистрировали брак спустя месяц после воссоединения, не устраивали яркой свадебной церемонии со звоном бокалов и громыханием музыки, после не сохранилось традиционных тематических фотографий, собранных в один альбом. Чистота белого платья и строгость костюма сменилась простотой и обволакивающим неподдельным уютом квартиры на Бейкер-стрит, этого крепкого убежища, где уместились все, кого мама охотно пригласила на скромное празднование, и кого отец пустил на порог. Грегори Лестрейд, смутно припоминавший лицо моей матери, соотнося его с истёршимся образом сообразительной девушки-графолога, которую Шерлок Холмс привёл на место преступления, стал невольным свидетелем не иначе как исторического события, лишающего дара речи. Отец окрестил брак смехотворным ритуалом закостеневшего общества, но, вероятно, намеревался создать семью, что хотя бы по наличию соответствующих документов с печатями и подписями будет считаться обыкновенной, не выходящей за рамки устоявшегося представления.
– Выходи за меня, – чуть ли не приказывая, лишая выбора и шанса воспротивиться, спокойно сказал отец, опустившись на колени перед мозаикой из человеческих останков, картин, выложенных внутренностями и костями критиков, оскорбивших резкостью оценки одного свихнувшегося художника. Полиция долго и безуспешно выискивала след униженного мстителя.
– Что? – мама сидела напротив, прощупывала внутри себя колющую, раскалённую силу, что цеплялась за невидимую пыль произошедшего, застывшую в воздухе, считывала последовательность событий, рассматривала затуманенные лица. Она старалась не использовать способности без неоспоримой необходимости, но иногда тёмная энергия теснилась в груди, сдавливала, накапливалась, чернела в венах, рвалась наружу, и отец вовлекал её в расследование, чтобы заглушить напор, помочь избавиться от назойливых голосов, дать выход жгучей силе.
«Вам снова понадобился графолог?» – спросил Лестрейд, внимательно изучая молчаливую женщину, замершую рядом с моим решительно настроенным отцом.
«Да, но теперь она станет разбирать совсем другой почерк». И требующий пояснений опешивший инспектор получил достаточно исчерпывающий довод, разделил тайну детектива и ясновидящей, отметив, что напарником Шерлока Холмса не может быть нормальный человек.
– Надеюсь, вы не ко мне обращаетесь? – слегка растерянно поинтересовался Лестрейд, но его слова не всколыхнули ничей интерес, застыли без отклика, провалились куда-то в пустоту. Тогда ценность представлял лишь один вопрос. В заваленном кусками мебели помещении заброшенного склада больше не было никого: на некоторое время инспектор велел полицейским и экспертам выйти за дверь, так не возникало препятствий в виде постороннего любопытства и цепенящего замешательства.
– Брось, Адриана, ты прекрасно расслышала, не заставляй повторять ещё раз.
– Ты предлагаешь мне выйти замуж, глядя на вывороченные лёгкие, желудок и печень?
– Решил уточнить твой положительный ответ, пока выдалась свободная минута перед тем, как я назову адрес убийцы.
– Постой… – мама нахмурилась, в уверенном тоне угадывался прилив недовольства. – Ты назовёшь?
– Пока ты усердно разгребала пласты ушедшего времени и копалась в прошлом, наверняка застревая в распорядке дня непризнанного гения, я успел тебя опередить…
– Тебе случайно повезло только сегодня, удачно сошлись звёзды, – прервала его триумф мама и хитро улыбнулась, убрав за ухо короткую чуть вьющуюся прядь. Порой она не упускала возможности в шутку возражать или с нежностью, без какой-либо злобы и резкости посмеиваться над отцом, затевая невинные споры. – И с чего ты взял, что я обязательно соглашусь?
– Завтра мы идём подавать заявление в регистрационный офис, потому противоположный вариант исключён, о чём я и собирался тебя предупредить.
– А я вам не мешаю? – осторожно встрял Лестрейд, выжидая удобного момента, чтобы протолкнуть подобие звука в начавшийся внезапно диалог, чётко обозначить своё присутствие и суть запутанного дела, которое вдруг оказалось отброшено на второй план, вытеснено настойчивым выяснением не менее интригующих обстоятельств.
– По правде говоря, мешаете, – немного задумчиво утвердил отец, взглянув на инспектора исподлобья. – Отвлекаясь на ваши реплики, Адриана не торопится с ответом.
– Что же, тогда именем закона объявляю вас женихом и невестой. Сейчас вы, наконец, скажете, где нам искать этого художника-маньяка?
На забрызганном дождём стекле я разглядел изогнутую линию своей невольной, усталой улыбки. Мне нравился Грег, весёлый, искренний, порой застенчивый, восхищённый талантом и преданностью отца, добрый друг-воспоминание, что уводит к полузабытым островкам растасканной, растревоженной памяти.
Ватсоны были свидетелями при регистрации, и Джон, очевидно, далеко не сразу осознал реальность условий, в которых не представлял моего отца и в самых смелых фантазиях. Никто и не предполагал, что под стихающие отзвуки одной красивой свадьбы с поимкой убийцы под занавес промелькнёт другая в маленькой, тёплой компании, напоминая умиротворённое, глубокое молчание, переливы музыки сердца. Вирджиния Харран отправила по электронной почте короткое письмо, в котором скользнула её неизменная угрюмая насмешка: «Даже смерти не встать между вами? Верно, мистер Холмс?».
Никто не допускал и обломка мысли о том, что практически вслед за Рози Ватсон, моей верной, проницательной и забавной подругой, бесконечно ищущей в людях свет, появится Индевор Холмс, человек, который оцепенеет, пристыженный и потерянный, на пороге сверкающего будущего и осмелится перешагнуть грань с опозданием, топчась на осколках желаний. Я боялся, что не сумею стать тем, кого отец всегда узнавал во мне. В изъеденной душе продолжала жить его неистребимая надежда.
Бабушка с дедушкой и вовсе узнали о неожиданной женитьбе младшего сына совершенно случайно, едва не лишившись рассудка от сокрушающей новости, что не укладывалась в голове. А бабушка, пусть и привыкшая к вздорным выходкам и сюрпризам, разрыдалась, увидев меня, капризного крошечного человечка, завёрнутого в пелёнку, запечатанного в плену ограниченных реакций и рефлексов.
Дядя Майкрофт со свойственной ему подозрительностью и скрытым беспокойством присматривался к сложившейся ситуации и оценивал вероятность грядущих проблем, свыкаясь с неизбежность положения. «Признаюсь честно, Индевор, и ты, должно быть, разгадал сам – я мог бы разлучить брата с этой непредсказуемой, опасной женщиной, какие бы она ни вздумала устроить мистические фокусы, – спустя мучительные годы говорил дядя Майкрофт. – Но не сделал этого. В отношении Шерлока было затруднительно поступать во благо, правильно, и не встречать резкого сопротивления с его стороны, я всегда заботился о нём и старался не замечать слёз и возмущения, отчаянных протестов… А здесь я не стал возражать».
Пока родители моих одноклассников разводились, сходились, изменяли, делили имущество, мои же оставались невыносимыми, сложными, непонятными, неповторимыми и самыми дорогими и любимыми для меня людьми, что бы ни происходило, что бы ни вынуждало нас хлопать дверями и разрубать сердца молотом жестоких слов, брошенных на пике нервного напряжения.
Я нашёл их записи три года назад. Казалось, отец сам всё придумал и подстроил так, чтобы я рано или поздно наткнулся на целый кусок жизни, слепленной из боли, веры, сострадания и противостояния. Было непросто принять, что вся эта немыслимая чертовщина когда-то творилась на самом деле, стягивала судьбы моих родителей в неразрывный узел. Я всегда считал маму странной: бывало, она почти не спала, тщетно пыталась усыпить себя чтением книг, но я догадывался, что линии строчек просто мелькали перед уставшими глазами, как деревья за стеклом разогнавшейся машины, раскачивали сознание, раздражали и злили. Отец часто не ночевал дома, пропадал сутками, мотаясь по задворкам Англии, унимая любопытство и распутывая клубки нескончаемых загадок. Ничто не могло вытравить из него Шерлока Холмса, жаждущего, беспокойного, неостановимого. Так действовал защитный механизм, что срабатывал время от времени и выметал из зоны внимания всё, что имело отношение к семье. Он отдавал нам больше, чем было ему под силу.
В такие пугающие, леденящие кровь ночи, когда в опустевшей спальне мама делила тишину с книгой и жаром лампы, я приходил к ней, садился на край нерасправленной постели и старался не шевелиться, наблюдая с предельной осторожностью и царапающим сердце ужасом, бесшумно вдыхал воздух. Вдыхал невыразимый страх моей матери: иногда она очень боялась оставаться одна, травила себя кружками до тошноты крепкого кофе, хлестала по щекам и наоборот приказывала не спать, замирала у зеркала, и лицо её было перекошено от грызущего мучения, как разорванная кожаная маска. Когда мне было десять лет, я набросился с кулаками на вернувшегося под утро отца, дёргал пропахшее ливнем и сигаретами пальто, колотил по ногам, бил лбом в живот и кричал, захлёбываясь слезами:
– Я тебя ненавижу! Ненавижу!
Повторял и повторял, изнывая от пронзительной, раскалывающей боли в груди, проглатывая окончания, прикусывая язык, думал, что он завёл любовницу, и поэтому уходил из дома. Клокочущая ярость закипала, затуманивала и порабощала разум, а отец молчал, не двигался, позволял избивать его, терпел исступлённый гнев, принимая эту обрушившуюся бурю за справедливое наказание, предельную честность, особую форму разговора, который невозможно вести с помощью слов. И когда я исчерпал накопившуюся дикую злость, притих, хватая ртом воздух, унимая дрожь, то отец, словно на подрезанных ногах, сел передо мной, припав спиной к двери, ударившись затылком.
– Мама спит? – спросил он, медленно прочертив взглядом залитый пепельным мраком коридор до поворота в спальню. Тусклый, зыбкий рассвет проступал за окнами неторопливо, виднелся блёклыми вытянутыми пятнами, проглатывал рассыпанные белые зёрна звёзд. Недавно мы переехали в район Фулхэм в новый просторный двухэтажный дом с высокими потолками, садом с магнолиями на заднем дворе, плетистыми розами, жасмином, а сразу за рядами вишни и рододендрона поблёскивал небольшой бассейн с пристроенной беседкой.
Я кивнул, поджав губы. Обронив раскрытую книгу, она заснула полчаса назад.
– Следил за ней всю ночь? – бледно-синие тени легли на его измождённое лицо.
Растворяющее тьму осеннее утро будто не высвечивало его облик, а стирало, превращало в хрупкий рисунок из тёмной пыли.
– Ты не любишь маму? – дрогнувшим, ослабевшим голосом спросил я.
Отец мягко улыбнулся, опустив голову, и вдруг чуть подался вперёд, сжал меня в порывистом, отчаянном, перекрывающем обиды и ярость объятии, держал так сильно и больно, если бы мы оба повисли на краю бездонной пропасти. Я в раскаянии и накатившем ужасе приник к его груди, плакал, вслушиваясь в бешеный ритм сердца, подлинный звук истины, ответ, выбитый в глубине его удивительной души. Пульс отца до сих пор стучал во мне нестерпимым эхом.
Тем утром, переломившем дни, исказившем их русло, отец скинул пальто и ботинки, прошёл в спальню и лёг рядом с мамой, уткнувшись носом в её волосы. Напряжённое, густое безмолвие всколыхнул неразборчивый шёпот – морская пена, растёкшаяся по гладким камням. Несколько слов, что отец произнёс слишком тихо, остались для меня загадкой, знаком неповторимой нежности.
Тогда же мне и рассказали о потусторонних мирах и способностях мамы, обречённой существовать с бременем дара и памяти, что обжигала отсветами пожара. Крики их незабываемого беспощадного прошлого звучали в стонах надрывной скрипки и хрустальном плаче фортепьяно, точно разбивающиеся льдинки. Вечерами я прислонялся к спинке кресла и слушал с упоением и всецело охватывающей тоской, как родители, сомкнув веки, общались сплетением нот, играли музыку их стихшей боли и невероятной любви, пронзающую мелодию горьких и сладких воспоминаний: череда неизбежных, начертанных Вселенной встреч, испытаний, пролитая кровь и безграничная свобода. Теперь я не смел сомневаться – отец действительно любил маму. А я не научился любить так же, как мог Шерлок Холмс, невыносимо, неистово, каждым вдохом и импульсом нерва. Видимо, поэтому я развёлся с женой после двух мимолётных лет брака.
Однажды около полуночи отец постучал в дверь моей комнаты, я тут же захлопнул ноутбук, словно запахнул обнажённую душу.
– Что ты пишешь? – он не собирался наказывать за то, что я чуть ли не сутки с короткими перерывами просидел перед экраном, усердно набирая текст, не успевая за потоком сознания. Ему стало интересно, что же вытолкнуло меня из реальности.
– Ерунда, ничего стоящего, – небрежно отмахнулся я.
– Сначала расскажи, а я сам определю, чушь ли это.
– Ну… Я придумал историю о параллельном мире, что находится по ту сторону океанского дна, и где небо – бурлящие вихри волн, вместе с дождём осыпаются раковины и глубоководные рыбы, а населяющие мир люди приспосабливают их для своих нужд, устраивают экспедиции, забирают себе пропавшие сокровища, затонувшие корабли, утаскивают утопленников и делают из них дешёвых рабов, которые трудятся на мануфактурах и полях, – я продолжал описывать идею, что опьянила меня, сводила с ума и не давала покоя, и я отважился выплеснуть её наружу, попробовал придать словесную форму, сжёг столько часов, создавая сюжет и персонажей, а отец не перебивал, слушал так внимательно, как никогда прежде, и лишь в его настороженном взгляде густела зловещая, холодная тень.
– Обещай непременно закончить эту историю, Индевор, а сейчас ложись спать, ты не замечаешь, что слишком устал. Мама будет огорчена.
– Тебе понравилось?
– Разумеется, иначе бы я гораздо раньше пожелал спокойной ночи.
Я молча улыбнулся, чувствуя прилив нежного тепла и радости, редкий, изумительный миг единения наших мыслей, и пропитанный этим восторгом уснул, не подозревая, что утром отец перестанет дышать. Мне было пятнадцать, когда он умер. То предсказание, которому Шерлок Холмс отказывался верить, в итоге настигло его, вывернуло наизнанку многие жизни, оставило глубокий незарастающий шрам. Я раскрошил ноутбук, превратил миф о параллельном мире в пластиковый мусор. Неделю спустя мама села за фортепьяно и несмело, содрогаясь от каждого звука, что резал давящую тишину, играла сочинённую отцом мелодию, а отложенная в угол скрипка вторила удушливым молчанием. Дуэт с пустотой, исчезнувшей эпохой, неполноценная, оборванная музыка в ожидании ответа. Я не выдержал и едва не придавил ей пальцы деревянной крышкой:
– Он умер и больше не возьмётся за скрипку!
Мама зажала рот дрожащей ладонью и зажмурилась, спазм стиснул железными цепями. Я припал к её ногам, в сбивчивом бормотании просил прощения и рыдал, бессильные вопли пронзали стены дома следом за оглушающим хлопком.
– Ты ещё увидишь его, Инди, увидишь, прежде чем мы снова обретём друг друга и уже не расстанемся.
– Когда? – в сердце затрепетала чахлая надежда.
– Не думай о времени, просто живи и помни, родной, ищи, не сдавайся, не жалей и не бойся стать собой… Помни, кем был твой отец.
Жизнь и смерть есть всегда, неразлучные, неподкупные, с лёгкостью оборачивающие любые уловки против нас самих, вечные, единственные явления, в которых бессмысленно сомневаться. Их нельзя перехитрить, даже если ты отчаянно поверишь в собственный безукоризненный обман. Для них не существуют секунды и тысячелетия, жизнь и смерть плетут века сами по себе, могут сдвинуть срок, переиначить дату, погрузить в иллюзию покоя, но исчезнуть – никогда. Не будет ни бессмертия, ни полнейшего отсутствия жизни, прекращения её жалкого биения хоть в самой сердцевине едва уловимой взглядом ничтожной, последней бактерии.
Только поочерёдные выстрелы смерти и жизни, начатая издревле бесконечная дуэль без победителей и проигравших.
Там, где должна быть смерть – грянет смерть.
Там, где должна возникнуть жизнь – зародится жизнь.
Ты хотела многое исправить, мама, вывести к лучшему исходу и предупреждала о том, что получится в итоге, если поступить по-другому, но столкнулась с тем, кто оказался гораздо упрямее тебя.
Я вышел на перрон неприветливого, пасмурного Маргейта, будто нырнул в ожившую размытую старую фотографию, а память подбросила последние мгновения жизни отца, которые мама по моей просьбе с огромным трудом сумела изложить на бумаге.
Инди спал в своей комнате наверху с видом на искрящийся берег Темзы, мы лежали в постели, перебирая спутавшиеся мысли, тиканье часов оставляло трещины на сердце.
– Что произошло в первую секунду после Большого взрыва? – странный, доводящей до немоты и оцепенения вопрос, скользнувший из недр засыпанного пылью прошлого. Сорвавшийся с языка Шерлока гнетущим предзнаменованием, раздирающим рёбра. Кровавый вкус притаившейся неумолимой смерти опалил губы.
– Тебя это никогда не интересовало, – изумлённо отозвалась я, приподнявшись на локте, глядя в глаза Шерлока, померкшие в неподвижной темноте. – Вновь рассказать о понижении температуры, фотонах и электронах?
– Нет, покажи мне Вселенную, Адриана.
Я бережно прикоснулась к холодеющим вискам, прижалась лбом к его лбу с прилипшими кудрявыми прядями, ощущая стремительные скачки распадающихся мыслей, бег вопросов в погоне за ускользающими ответами, сожаления и тлеющие огоньки невысказанной радости. Шерлок, усмиряя ноющую боль, погладил мои расчёсанные волосы, которые я теперь всегда подстригала, и крепко стиснул голову, будто хватаясь за мерцающие картинки за сомкнутыми веками.
Столкновение частиц, взаимоуничтожение, расширение, преодоление сильного ядерного взаимодействия, гравитационное притяжение, стягивание коллапсирующих областей – вся смесь предположений, теорий, продуманных моделей и догадок, стремлений развеять сгустки тайн сливалась с яркими вспышками мощной энергии, вращением зародившихся галактик, что прорубали тьму и безмолвие. Вынашивали жизнь и сеяли её в рассекающих космос ослепительных звёздных брызгах. В искрах Большого взрыва отражались наша встреча на Монтегю-стрит, музыка итальянского ресторана, ливень, заливающий пустошь, камин в хижине старика Уилла, ружьё в руках Бенджамина, семь лет бегства и страха, треск наполненных чашек, шорох рваных страниц, вагон поезда, рыболовная сеть под потолком «Харбор Армс», шепчущее море, пламя в тумане, рождение сына… За миллиарды лет до нас это всё уже шевелилось в сталкивающихся частицах. Шерлок в исступлении целовал меня, тяжело дыша, и смотрел, как проносилось наше время, осыпалось песком и исчезало в недосягаемой дали.
Под затухающую дрожь сердца и писк приборов в отделении реанимации Шерлок закрыл глаза – на берегу неумолкающего моря вырастали муравейники, кладовые воспоминаний, а он вёл сына за руку и показывал на зияющую пасть пещеры контрабандистов.
Я, минуя исправно работающий «шар времени», опустевшую площадь с отметинами высыхающих луж, добрался до маленькой квартиры в спокойном, почти замершем районе, поднялся на третий этаж. Мама уехала в Маргейт полгода назад, когда стала задыхаться от сжимающих горло видений, ударов памяти, а здесь ничто не щемило грудь, солёный воздух и резкие порывы ветра залечивали старые раны. Мы бывали в этом тихом городке, сгребающем золу прошлого, несколько раз, и в детстве я обожал копаться в сыром песке, наматывать водоросли на камни и чертить рисунки отпечатками босых ног. Мама смеялась, убегала вдоль наползающих горбатых волн, я гнался за ней, оборачивался – позади всегда неспешно шёл отец, в лучах летнего, жаркого солнца сверкала сдержанная улыбка.
И тогда, открыв незапертые двери, я увидел отца в вытянутом овале зеркала, что висело в узком коридоре на зеленоватой стене. Он отражался дымчатым, прозрачным облаком за спиной матери, всё такой же красивой, стройной, с негасимой верой, застывшим вызовом в чуть прищуренных глазах. Сердце сдавила боль.
– Он пришёл за тобой?
Отец заглядывал вглубь моей души, сотканные из тумана губы дрожали, печально улыбаясь, а руки обнимали плечи матери, обвивая её, точно кольцом из слоистого белого пара.
– Хочет убедиться, что я не потеряюсь по дороге.
Я, внезапно онемев, прижал маму к себе, слышал отголоски сердцебиения отца, доносящиеся издалека, ощущал его тепло и защиту, смирение и любовь. Отпустить неимоверно трудно и страшно, я боялся бездны одиночества, из которой предстояло выбраться наощупь и зубами вцепиться в жизнь. Но в ту секунду я осознал, что вовсе не был один. И никогда не буду.
Звезды умирают, а мы до сих пор видим их летящий сквозь пространство свет. Небо – это берег необъятного океана Вселенной, испещрённый тающими следами вечности, отблесками непостижимых призраков времени. Смотри в лицо неба, Инди, лови этот трепещущий, чистый свет. Он сияет для тебя!
Спустя год я выпустил роман «Под флагом погибших кораблей» о пирате из параллельного мира и взятой в плен девушке, которую захватили в день очередной охоты.
Сдержал обещание.
На первой странице было отмечено – посвящается господину Вселенная и женщине из Адрии.