Страница 61 из 77
По утрам я отчётливей всего слышал безразличный, монотонный, пустой стук сердца, тихий шум своего размеренного дыхания. Ощущал, как купол диафрагмы исправно приходит в движение, образует плоскость, волокна сокращаются, объём лёгких увеличивается, россыпь альвеол наполняется воздухом. Наблюдая за этим естественным, отточенным эволюцией механизмом, подмечая каждую деталь, отслеживая вдохи и выдохи, неизменно сменяющие друг друга, я всё больше склонялся к убеждению в том незамысловатом выводе, что я всего лишь совокупность слаженных систем, набор взаимосвязанных элементов, последовательность функций и мышечных сокращений. Машина, обречённая на повторение зацикленных процессов. Я существовал, отрицая собственное существование, день за днём выдумывая замену тому, с чем не желал мириться, что стремился вырвать, изгнать, раздавить. Возможно, Адриана, я боролся вовсе не с тобой и твоими безумными причудами, не с жестоким и костенеющим миром, а только с самим собой, с чем-то глубоко внутри, чем-то неизменным, неистребимым, вбитым в кости, но ужасно досаждавшим мне. Целая жизнь была рассыпана предо мной осколками утраченного, неиспользованного, отвергнутого, и теперь я, прошитый насквозь этим жутким вихрем событий, вдруг очнулся, опомнился и принялся их подбирать и лепить нечто несуразное, неустойчивое, боясь не успеть, промахнуться…
После этой поездки в Маргейт я с подозрительной, нервирующей частотой стал заглядывать вглубь себя, пытался разобраться, кем я являлся на самом деле, что Адриана оставила во мне, а что померкло в дыму, растворилось в полыхающем огне следом за бинтом, перетянувшим её ладонь. В очередной раз искал ответ, но не был готов его принять, столкнуться с ним, выдержать удар. Кем я был и в кого я превратился? Джон Ватсон подорвал мою убеждённость в господствующей роли разума, подавляющего излишнее влияние эмоций, ограждающего от множества ошибок, чьи последствия я так и не познал. То ненавязчиво, то открыто он внушал, что я, пусть и чувствовал себя уютно в лабиринтах расследований, мог выгрызть правду хоть из камня, но во многом заблуждался и был слеп, поступал не совсем так, как того требовала ситуация.
Мы с Джоном смотрели на мир с разных позиций, отнюдь не под одинаковым углом, выстраивали наблюдения в совершенно непохожие друг на друга картины, используя один и тот же исходный материал, но именно эту разность в умении различать детали я и не переставал ценить. Должно быть, я нуждался в человеке, который мог бы видеть окружающую действительность иначе, спорить со мной и направлять мысль в те неведомые русла, что я бы сам вряд ли сумел отыскать, а если б и смог, то, определённо, потратил гораздо больше усилий и не добился бы желаемого результата.
Я всё чаще шёл на уступки под чутким надзором Джона, у него постепенно сформировалась невыносимая стойкая привычка всякий раз корректировать моё поведение, соотносить с моделью, принятой в обществе и указывать всевозможными способами, как мне следует обращаться с людьми, однако он особо и не огорчался, если я был слишком упрям и не поддавался, не мирился с нарастающими переменами. В его понимании я был одним Шерлоком Холмсом – дорогим человеком, несносным, упрямым, обладающим поразительным умом и цепким вниманием. В глазах миссис Хадсон я, скорее всего, был ребёнком, втиснутым в тело угрюмого взрослого. Мэри определённо питала ко мне симпатию, её расположение и понимание я распознал уже при первой встрече, она, наловчившись срастаться с собственными тайнами, верить в свою же ложь и убедительно выдавать её за чистую правду, угадывала и моё незаметное стремление от чего-то скрыться. Лестрейд, по всей видимости, уважал меня и по-своему дорожил, за годы привык, что я мог пробить стены любого тупика.
Молли Хупер, непревзойдённая в застенчивости, в неумении подобрать уместную тему для разговора в напряжённой ситуации, но всё же откровенная и отзывчивая, на протяжении столь долгого времени оставалась предана мне, хоть я никогда того не просил и не воспринимал её чувства всерьёз, не допускал и мысли отвечать взаимностью, используя подобный расклад в качестве преимущества, удобного средства. Такое положение вещей, пусть и не совсем справедливое, устраивало нас обоих в разной степени, каждый находил свою выгоду, пусть и потом в ответ на неизбежную деформацию убеждений моё отношение к Молли Хупер обрело новый, живой оттенок, размывающий пренебрежение.
Стоит ли подчёркивать, кем я мог являться для Этой Женщины? Забавой? Страстью? Инструментом для достижения цели? Спасением? Должно быть, всё сразу. И в неустойчивом, изменчивом соотношении, зависимом от настроения и плети обстоятельств.
Столько разных отражений Шерлока Холмса, растекающихся форм, то переполненных до краёв, то почти пустых, прозрачных, столько рваных кусочков причудливого пазла, которые можно попробовать соединить, вот только в итоге, склеивая обличие за обличием, я не узнавал себя в том, что последовательно выстраивалось в кипящем воображении. Чего-то явно не хватало, в пульсирующей сердцевине сраставшегося облика разверзлась чёрная дыра, я не находил детали, что накрыла бы её или заставила затянуться. Чего-то не хватало… Только тогда за семьдесят восемь миль от Лондона я обнаружил последний фрагмент, заполнил пустоту и убедился, что знал себя слишком хорошо, знал с начала, с первого удара и всю жизнь прятался от настоящего отражения, не искажающего сути. Моё настоящее отражение, все его чёткие контуры, мутные блики, тёмные пятна навсегда запечатлелось в Адриане. В глубине её раздирающего душу взгляда. Запечатлелось ещё на Монтегю-стрит, стоило нам, увязшим в одиночестве и изматывающем поиске, впервые посмотреть друг другу в глаза, не допуская ни на секунду такой невероятной нелепости – мы обречены помнить и терять.
Обычно утро тянулось невыносимо медленно, расползалось нестерпимым вязким безмолвием, что постепенно пропадало в ворохе звуков, но то утро в Маргейте значительно отличалось от всех предыдущих: оно разгоралось слишком быстро, время утекало, тонуло безвозвратно в море, что стонало за окном, гладило опустевший берег. Я не считал унизительным признать, что мне становилось страшно оттого, насколько я был бессилен против воли времени. Я впервые хотел остановить утро, не дать ему выплеснуться светом на возрождённый город и продолжить обратный отсчёт, неумолимо приближать ненавистный день жестокого расставания. Я хотел вцепиться зубами в солнце и затащить его обратно в бездну за горизонтом, заставить мир застыть в вечном ожидании рассвета, который никогда не наступит, не прогонит ночные кошмары, не принесёт надежду. Мне нужно было больше всего на свете в те ускользающие, неповторимые минуты остаться на границе между ночью и утром, замереть на тонкой грани между….
Звуки моего дыхания сливались с едва уловимыми вдохами и долгими выдохами Адрианы, резали тишину спальни единым ритмом. И если собственное дыхание я не переставал считать обыкновенным механическим действием, не вызывающим любопытства, то путь воздуха, что скользил по трахее и бронхам Адрианы, меня удивительно увлекал. Целую ночь я внимательно, не ощущая усталости и скуки, следил за биением пульса, представлял неизменный ток крови, сокращения сердечной мышцы, движение кислорода по тканям, жаждущим питания. Я не знал, что за сон видела Адриана, что распороло её подсознание и высветило, исказило и перемешало обрывки воспоминаний, но я отчётливо различал и вдевал в память звучание её спокойного сна. Слышал умеренный такт сновидения в пульсации артерии, воздухе, скользящем в лёгкие. Всё, что поддерживало в Адриане жизнь, сообщало о том, что связанные системы работают без перебоев, интересовало меня, обретало необъяснимую важность. Жизнь, которую я потерял. Упустил. Не смог уберечь.
Адриана открыла глаза и несколько секунд внимательно смотрела в потолок, словно непременно видела там что-то кроме матового белого цвета, по которому расползались лучи восходящего солнца тусклыми лужицами света. Проследив за её пристальным, слишком сосредоточенным для мига пробуждения взглядом, я не нашёл ничего, что можно было рассматривать, затаив дыхание. Но Адриана, вне всяких сомнений, что-то видела, изучала неотрывно, пока сон отступал, и боль возвращалась к ней дрожью сердца, учащённым пульсом. Пронизывала вену за веной. Её веки дрожали, губы были плотно сжаты, как если бы она из последних сил сдерживала крик, что расцарапывал стенки горла, скрёбся в груди, но она не смела открыть рот и выплеснуть в диком вопле скопившееся отчаяние.
В уголках её потухших глаз сверкнули слёзы, рассекли щёку и пропали в сбившихся прядях волос. Я не шевелился, молча лежал рядом, оставляя Адриану наедине с тем, что продолжало перемешивать её изнутри, рвать и резать. Казалось, она не чувствовала моего присутствия, не замечала звук ещё одного дыхания, тяжёлого и тревожного.
Но вдруг я содрогнулся, сглотнул ком, застрявший в глотке, как горсть сухого песка, – на самом дне её зрачков я высмотрел глубокую тьму, жуткий знакомый оттенок, по вмиг побелевшей коже, цветом напоминавшей чистое облако, паутиной расходились чёрные линии, вены вздувались, на дрожащих губах проступала густая слизь, что стекала по подбородку, гладкой шее, впитывалась в смятую простынь. Это была не Адриана.
Я, ведомый вспыхнувшим гневом, резко вскочил, вцепился в её плечи, ледяные, как куски острого льда, и встряхнул без всякой жалости. Слизь брызнула на подушку, растекалась пятном по плотному абажуру светильника, тонкой полоской отпечаталась на моём лице.
– Убирайся прочь!
Измазанные губы растянулись в издевательской ухмылке, изломанный голос затрещал, забулькал в горле:
– О, сколько можно повторять, что я попросту не могу освободиться, пока нужен этой оболочке.
Я замер, ощущая, как слизь, точно липкая, скользкая личинка ползла по виску, и не произнёс ни слова.
Хищник нужен Адриане?
– Забавно, что её страшные тайны постоянно приходится раскрывать мне, будто я невольный связной между тобой и пропастью этого грязного разбитого сознания.
Хищник, очевидно, лишь ненадолго прорезался сквозь Адриану, и даже не был способен на прежние фокусы, что вращали и дробили предметы. Только жалкая насмешка, дрожь прикроватной тумбочки, лязг отвинчиваемых металлических ручек. Нарастающая сила удерживалась внутри Адрианы, не вырываясь наружу с прежней мощью.
– Я больше не собираюсь слушать тебя. Ты крадёшь оставшееся время.
– Хочешь сказать, ты не сомневаешься, что ей никак не удастся выжить?
Отчего-то я улыбнулся. Быть может, это подобие смеха над бессмысленной надеждой, самая странная и бесполезная улыбка.
– Адриана каждый раз возвращалась, что бы ни случилось. И всегда будет.
– Неужели ты сам в это веришь? – с трудом разбираемые на конкретные слова булькающие звуки были схожи с отголоском какого-то презрительного сожаления. Роль невольника, подчинённого Адриане, явно не устраивала хищника, и потому он использовал острую силу слов, чтобы сломить меня, вогнать в отчаяние, усмехнуться.
– Я верю в постоянство привычек Адрианы. Она любит резко врываться в мои дни без предупреждения и переворачивать всё вверх дном.
– Ты должен хотя бы догадываться, что есть дороги, на которые стоит лишь ступить, и уже никогда не вернёшься обратно.
Разумеется, я не просто догадывался, представлял себе эту аморфную, таинственную дорогу без возврата, а уже давно ей следовал.
Адриана закашлялась и зарыдала, не сдерживая крики, зажав ладонью перекошенный рот.