Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 121

Поэт-анестезиолог очень трогательно ухаживал за Викой. Он подолгу засиживался в палате, благо был врач, и всегда представал перед нами таким невозмутимым, словно у него отсутствуют нервы, а вместо них протянуты силиконовые трубочки от капельницы. Но однажды я увидел, что у него насморк: глаза были мокрые и красные. Он отшутился, что старая водокачка дождя не боится. Не знаю. По-моему, старая водокачка текла и без дождя. В его стихах мне понравилось слово «райство». «Райство» — это то детство, с которым каждый ребёнок мечтает поскорей расстаться.

Викин потерянный рай возвращали даже наши одноклассники. Трое из них, Димон, Пашук и Никитос, знаменитые мушкетёры, навестили её всего один раз, но воспоминаний хватило на полгода. Эти трое называли её леди Винтер. Двое из них, как минимум, бывали влюблены в Вику, и не раз пытались её отбить. Но Вика всегда очень хорошо играла леди Винтер. На ней держалась одна из лучших сцен на нашем школьном капустнике, который мы делали для Нового года. В той сцене Димон, Пашук и Никитос играли трёх старых мушкетёров по имени Артрит, Артроз и Остеохондроз, живучих в доме престарелых. Мушкетёры лежали под тонкими серыми одеялами с надписью «ноги», а сама Вика в белом медицинском халате с надписью на спине «Леди Винтер» днём лечила их лыжными процедурами, а ночами — закаливанием. Она открывала бутафорскую оконную раму, запуская в палату клубы бумажного снега, и резко сдёргивала все три одеяла, и народ бешено хохотал, потому что мушкетёры были в одном нижнем полосатом белье, а Димон вообще без всего…

Сейчас она сама лежала под одеялом, вся такая вытянутая и холодная. Сквозь одеяло я хорошо видел, какие всё-таки длинные у неё ноги. Как у мёртвой лягушки, растянувшейся на земле. И только тут догадался, почему она никогда не ходила на каблуках. Это было бы явным нарушением всех пропорций.

Когда Вика начала выздоравливать, она полюбила, чтобы ей читали. Мы ей читали её собственные стихи. Там было про наше детство, школу, дом. Там было и несколько стихотворений «Посвящается А. Л.» и «Посвящается В. Х.» Были и другие стихи, которые я относил к себе. В них многое искусственно затемнялось или явно недоговаривалось, но мы-то ведь знаем, какую роль играет недоговорённость в поэзии.

Даже мой отец заглядывал к Вике. В том не было ничего удивительного, он её знал с детства, и, кроме того, это благодаря отцу и его звонкам из Государственной Думы Вику удалось положить в эту клинику и поместить в отдельную палату. Отец тоже приезжал с книжкой, но привозил ей исключительно Бунина. Он всегда приезжал с тем или иным томиком Бунина. Нам он объяснял, что такие приезды нужны ему лишь для «демонстрации флага», но мы-то хорошо понимали, что речь шла ещё и об американских казначейских билетах, заложенных меж страниц. Уезжая, отец оставлял пустой томик Вике. Иногда они даже успевали что-то обсудить. Так я узнал, что отцу очень нравится рассказ «Ночь». Он говорил, что Бунин — первый эколог мира. Потому что рай у Бунина — вся Земля, а потому акт изгнания вовсе не был банальным перемещением человека в пространстве, нет, мы так и остаёмся в раю, как вокруг остаются растения и животные, только мы почему-то утратили способность это осознавать…

А мне нравился рассказ «Лёгкое дыхание». В нём говорилось о самой Вике. Конец рассказа я не дочитывал и придумывал новый, и тогда её губы на миллиметр улыбались.





А вот Лёша Бунина не читал. Он вообще отзывался об этом писателе без большого уважения. Дескать, не простил барин свой поганый народец, вытряхнувший его из пуховой перины (слова не его, как потом я узнал); вот блистательный граф Алексей Толстой простил, а мелкопоместный дворянин Бунин не простил… «По-моему, — говорил он, — обижаться на свой народ это всё равно что на себя самого. Если ты серьёзный писатель».

Лёша сам неостановимо становился серьёзным писателем. Покинув имение Зильберберга, он некоторое время пожил в деревне у своей юркой бабушки, где, видимо, пережил свой первый творческий кризис. Прежние, чисто бунинские взгляды на всю эту тихую природу, сельскую патриархальную жизнь теперь ему казались ошибочными, он всё больше тяготел к творческому опыту Горького. Босяком он, к счастью, не стал, на дно тоже не опустился, но ещё в Берберии подпал под влияние Шауляйко, а тот соблазнил его миром, который для краткости (и частично по смыслу) Лёша именовал «богемой».

С ней, с богемой, был связан большой кусок нашей жизни. Она свалилась на нас совершенно неожиданно, свалилась, как глыба на дорогу, и её никак нельзя было обойти. Именно там, в богеме, в совершенно неподходящих условиях, Лёша начал заново писать свой большой экологический роман, который он теперь называл «Комма, или Повесть о сносе Москвы». Точно знаю, что один из первых экземпляров рукописи он передал моему отцу. Тайно, на рецензирование, с возвратом. Но какие-то страницы он читал Вике (видимо, проверял на сермяжную правду жизни). Однажды я его за этим делом застал. Заметив меня, он сунул шуршащие страницы под себя, расправил полы плаща и целый час сидел на рукописи, грозно вытянув шею. Это было так смешно, что я не смог не назвать его индюком на яйцах. Вика слышала дальнейший разговор и с той поры стала улыбаться всё шире и чаще.