Страница 92 из 106
Она успевала и утешать безутешных, и ободрять безнадёжных, и писать под диктовку письма домой. Раненые солдаты и офицеры обожали её. И никто не догадывался, каких усилий стоило ей это веселье. Она чувствовала себя иллюзионистом или даже клоуном, который всегда должен быть весел перед публикой, даже если у него дома на столе лежит покойник.
Если худенькая и весёлая Римма Михайловна была «весной», то Александра Игоревна, несомненно, заслуживала называться «летом». Это была пышнотелая блондинка дворянского происхождения с нежными пухлыми ручками, лет на шесть-семь старше Риммы, но совсем ещё не опытная в медицине. Солдаты и офицеры её любили. Александра Игоревна была старательна, однако, иногда терялась при виде исковерканных не по правилам медицинской науки мужских тел, некстати краснела, не всегда умела правильно наложить повязку, иногда втихомолку плакала. В таких случаях её выдавали красные глаза.
– Не гожусь я в сёстры милосердия, крови до обморока боюсь. Никакой пользы от меня нет, – всхлипывала она иногда, когда оставалась наедине с Риммой.
– Ничего, Александра Игоревна, привыкнете, – утешала её Римма.
– Не суйся в волки, если хвост поросячий, – ворчал по этому поводу Долгов. Впрочем, он был ею доволен и знал, что твёрдость духа придёт со временем.
Пожилую сестру Прасковью Ефимовну, из крестьян, худую, низенькую женщину с натруженными руками и загорелым морщинистым лицом, похожим на печёное яблоко, можно было считать «осенью». Прасковья Ефимовна была самой твёрдой духом из всех. Она несла все тяготы службы молча и спокойно, никогда никому не жаловалась, но сама всех жалела и улыбалась улыбкой понимающей и грустной. Поговаривали, что за время войны она овдовела и потеряла двух из троих сыновей. Когда кто-нибудь из раненых пытался высказать ей слова благодарности, она прерывала его: «Отступись!» Укладываясь спать за полночь, после очередного тяжёлого дня, она садилась на кушетку, бормотала «Господи, помилуй!» и засыпала как убитая. Первая буква с годами куда-то закатилась, и от молитвы осталось только «Осподи, помилуй».
И, наконец, Ольга Ильинична, молодая дочь нотариуса, была «зимой». Высокая и худая, как вобла, по годам она была не старше Риммы, но характером обладала поистине зимним. Она ходила по палатам с гордо поднятым кверху носиком, ни с кем не здоровалась, ни на кого не смотрела и несла себя с достоинством, о котором доктор Долгов говорил: «Боится себя расплескать». Ольге Ильиничне казалось, что все пациенты как один влюбились в неё и что её долг состоит в том, чтобы пресекать любые посягательства служивых на её девичью честь. Это вносило свежую струю в жизнь госпиталя и вызывало неиссякаемый поток острот со стороны раненых.
– Какой на Ольге Ильиничне сегодня халатик, ребята, насквозь всё видать, – намеренно громко заявлял в её присутствии молодой ефрейтор Пантелей.
– А как у Ольги Ильиничны щёчки-то заалели, как яблочки наливные, – поддерживал его солдат Харитон, когда Ольга Ильинична становилась пунцовой от возмущения.
– Женись на мне, царевна! – заливался хохотом молодой солдатик Игнат.
–Отступись, молодой, у тебя женилка не выросла пока, – осекал его раненый в ногу пожилой ополченец.
– Оставьте в покое Ольгу Ильиничну, кобели чёртовы, – беззлобно ругался доктор Долгов. – Разве не видите: не люб ей никто из вас? Ей вообще до мужчин дела нет.
– Сучка не захочет, кобель не вскочит, – замечал на это старый солдат Прохор.
В ту ночь дежурила Римма Михайловна. До утра она бегала от одного тяжёлого больного к другому, носила питьё и меняла набухшие от крови повязки. Утром, когда рассвело, она почувствовала, что у неё от ночной работы затекли ноги и жутко ноет поясница. Кое-как, придерживая руками спину, она выползла из перевязочной. Когда она вышла на свежий воздух, в глазах её рябило, в ушах стоял шум, как от морского прибоя. Римма прислушалась к окружающим звукам и поняла, что шумит у неё в голове. Вокруг было тихо, только из леса доносился изредка посвист птиц. Вражеская артиллерия молчала, пулемётных очередей тоже не было слышно. Нижние чины, как обычно, восстанавливали крепостные сооружения после обстрела. Они месили глину, катили тачки с кирпичами и носили вёдра с раствором. Два солдата прошли мимо Риммы. Они несли на плече бревно. Что–то заставило Римму присмотреться к ним. Один со спины показался ей очень знакомым. Вот он слегка повернул голову – и Римма ахнула: сходство со Степаном было поразительным. Вот только голова с проседью.
«Стёпа», – прошептала она и бросилась со всех ног к нему, придерживая руками подол, чтобы не упасть. Ноги её плохо слушались, она чуть не растянулась на мокрой глине. «Стёпа!!!» – закричала Римма во весь голос, испугавшись, что милый опять уйдёт, исчезнет, растворится в воздухе. На миг ей стало страшно: вдруг это только болезненное видение, галлюцинация?
Солдат оглянулся на её крик, и её сердце сразу упало: это был чужой, незнакомый человек.
– Что вы, сестрица? – спросил он с участием. – Вам худо?
– Нет, нет. Я ничего, – отвечала Римма.
Но ей действительно было худо. В её взгляде появилось что-то новое, отдалявшее её от людей, – это была глубокая, невысказанная тоска. На Римму было тяжело смотреть: постаревшая, похудевшая, истощённая не только физически, с беспокойным взглядом человека, ждущего беды. «Зачем я ещё жива?» – спрашивала она себя. – «У меня больше нет дома, мне некуда возвращаться. Мой папа со дня на день умрёт, и я об этом даже не узнаю. Я потеряла моего возлюбленного. Что у меня остаётся? Ничего. Моя жизнь кончена».