Страница 154 из 162
“Смуты и волнения в столицах и во многих местностях империи нашей великой и тяжкой скорбью преисполняют сердце наше…”36
“Великая и тяжкая скорбь” не помешала ему девятью месяцами ранее отдать приказ о расстреле горожан, шедших к нему под стены дворца с иконами и мирной петицией:
“Государь! Мы, рабочие и жители города С.-Петербурга разных сословий, наши жены, и дети, и беспомощные старцы-родители, пришли к тебе, государь, искать правды и защиты…”37
Я не мог служить предателю. Так что меня, скорее всего, повесили бы белые. Или недобитый петлюровец из крестьян ночью, спящего, подло убил бы меня в спину, вырезал бы мне на белых плечах алые звезды, или, скорее, погоны, выколол бы глаза и бросил подыхать полумертвого в общую могилу…
Хотя… не факт. Известно, что каков хозяин, таков и слуга. Помещики веками грабили крестьян, теперь крестьяне грабят их. Грабят, мстят всем и вся, злобно порют розгами чужих жён и сестер, как пороли веками своих баб в закопченых, черных избах, и говорят “эта земля наша”, подразумевая, конечно, что самый большой и лакомый кусочек её, десятин в 100, будет в его непосредственном и наследном владении во веки веков. Большевики, безусловно, умело подманили крестьянство лозунгом “Земля – крестьянам!” – это была конфетка под названием “Моё”, за которой с открытым ртом, роняя слюни, ринулись тысячи крестьян-солдат, оголив в самом начале этой кутерьмы западный русско-немецкий фронт – и наплевать им было с высокой колокольни на нравственное, интеллигентное, большевицкое, русское... слово “наше”. Наплевать на русские города, которые они люто ненавидели, как и все чуждое им, но терпели, потому что, как же без городов то? Кто ж купит молоко или зерно? Городские, ведомо!
Теперь, после массового дезертирства из царской армии, из большевицких полков или из белогвардейских добровольческих отрядов, в руках у озлобленных, безжалостных в своей ненависти, крестьян была не дубина Стеньки или Стёпки, а ружья, которыми они прекрасно научились пользоваться, и еще шомпола, возбуждающие звериное темное чувство при виде обнаженного, беспомощного тела, особенно женского...
Люди, опомнитесь! Где же ваша совесть? Жестоки люди в темноте своей. Слепы и глупы… Ох… грядут времена… и убивать будут не за то, что комиссар, большевик, жид, монархист, а за форму носа, цвет кожи, цвет глаз… Как жить… и как лечить этих людей?
Дядя, Сан Санич и Мотя ушли, оставив меня одинокого, печального и расстроенного. Я закрыл за ними дверь и обернулся – Ева стояла в дверях прихожей, запахнушись в шаль. Я подошел, посмотрел сверху вниз на ее губы, в лучистые глаза. Она улыбнулась в ответ, но тревога не отпустила меня. Ах, краса моя ненаглядная… что же мне с тобой делать-то… Я вздохнул:
– Голова не болит, Дарья Петровна? Давайте-ка я посмотрю вашу рану… Наклоните голову… – Руки коснулись ее щек. – Тэк-с… все хорошо…
Ева подняла лицо, и, как ребенок, тут же загрустила, увидев, что я расстроен:
– Завтра с утра в путь, Даниэль Карлович. Может быть, вы отдохнете? – Она вложила свою руку в мою опущенную. Ну, точно, ребенок… или котенок… Ее рука была теплой, моя – горячей.
– Я не устал, Дарья Петровна… Мотя перед уходом зажгла колонку. Если угодно, примите ванную, вымойте голову… уже можно, только аккуратно, постарайтесь не трогать рубец… и косметический уксус не используйте, лучше лимонную воду… Там простыни, полотенца, лимонная вода для волос… уже говорил… А я ненадолго спущусь вниз к Кайсаровым, отнесу им дров и запасные ключи оставлю для управляющего, потом забегу в лавку за папиросами… Вернусь, приму ванну, и мы поужинаем. Вы не голодны, подождете меня?
– Конечно, я вас подожду. Я посижу в ванной подольше и книгу возьму! Можно? – Ее рука выскользнула из моей, и Ева упорхнула в ванную. Я услышал шум открытых кранов и беззаботное ее пение.
…Там в горах в алмазном блеске снегов
…Я росла цветком альпийских лугов.
Ева напевала из арии Сильвы, радостно, как птичка, плеща рукой по воде. Она рядом со мной – живая, горячая, нежная – что может быть лучше… Я – мужчина, она – женщина, которую любит этот мужчина, мы вместе – мир среди войны. Я слушал ее серебристый голос, и мне вспомнились ранние детские годы в Татрах. Я сажал четырехлетнюю Еву на спину, и мы гуляли по зеленым солнечным лужайкам, ели землянику на теплых склонах, спали вобнимку в густой траве, бегали на озеро ловить форель… Там в горах я учил ее читать первые слова на русском. Там среди горцев в живописных городках, я рос, мужал и взрослел с рождения и до тринадцати лет.