Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 154 из 162

Меня просто-таки корёжило, когда я в университете еще  читал этот его опереточный памфлет от 17 октября, и мне совершенно явственно предствлялся наш государь в бриллиантовых орденах на натертом полу, скорбно закатывающий к державному лбу голубые, водянистые, вырожденческие глазки:

“Смуты и волнения в столицах и во многих местностях империи нашей великой и тяжкой скорбью преисполняют сердце наше…”36

“Великая и тяжкая скорбь” не помешала ему девятью месяцами ранее отдать приказ о расстреле горожан, шедших к нему под стены дворца с иконами и мирной петицией:

“Государь! Мы, рабочие и жители города С.-Петербурга разных сословий, наши жены, и дети, и беспомощные старцы-родители, пришли к тебе, государь, искать правды и защиты…”37

Я не мог  служить предателю. Так что меня, скорее всего, повесили бы белые. Или недобитый петлюровец из крестьян ночью, спящего, подло убил бы меня в спину, вырезал бы мне на белых плечах алые звезды, или, скорее, погоны, выколол бы глаза и бросил подыхать полумертвого в общую могилу…

Хотя… не факт. Известно, что каков хозяин, таков и слуга. Помещики веками грабили крестьян, теперь крестьяне грабят их.  Грабят, мстят всем и вся, злобно порют розгами чужих жён и сестер, как пороли веками своих баб в закопченых, черных избах,  и говорят “эта земля наша”, подразумевая, конечно, что самый большой и лакомый кусочек её,  десятин в 100,  будет в его  непосредственном и наследном владении во веки веков. Большевики, безусловно, умело подманили крестьянство лозунгом “Земля – крестьянам!” – это была конфетка под названием “Моё”, за которой с открытым ртом, роняя слюни, ринулись тысячи крестьян-солдат, оголив в самом начале этой кутерьмы западный русско-немецкий фронт – и наплевать им было с высокой колокольни на нравственное, интеллигентное, большевицкое, русское... слово “наше”. Наплевать на русские города, которые они люто ненавидели, как и все чуждое им, но терпели, потому что, как же без городов то? Кто ж купит молоко или зерно? Городские, ведомо!

Теперь, после массового дезертирства из царской армии, из большевицких полков или из белогвардейских добровольческих отрядов, в руках у озлобленных, безжалостных в своей ненависти, крестьян была не дубина Стеньки или Стёпки, а ружья, которыми они прекрасно научились пользоваться, и еще шомпола, возбуждающие звериное темное чувство при виде обнаженного, беспомощного тела, особенно женского...

Люди, опомнитесь! Где же ваша совесть? Жестоки люди в темноте своей. Слепы и глупы… Ох… грядут времена… и убивать  будут не за то, что комиссар, большевик, жид, монархист, а за  форму носа, цвет кожи, цвет глаз… Как жить… и как лечить этих людей?

Дядя, Сан Санич и Мотя ушли, оставив меня одинокого, печального и расстроенного. Я закрыл за ними дверь и обернулся – Ева  стояла в дверях прихожей, запахнушись в шаль. Я подошел, посмотрел сверху вниз на ее губы, в лучистые глаза. Она улыбнулась в ответ, но тревога не отпустила меня. Ах, краса моя ненаглядная… что же мне с тобой делать-то… Я вздохнул:

– Голова не болит, Дарья Петровна? Давайте-ка я посмотрю вашу рану… Наклоните голову… – Руки коснулись ее щек. – Тэк-с… все хорошо…





Ева подняла лицо, и, как ребенок, тут же загрустила, увидев, что я расстроен:

– Завтра с утра в путь,  Даниэль Карлович. Может быть, вы отдохнете? – Она вложила свою руку в мою опущенную. Ну, точно, ребенок… или котенок… Ее рука была теплой, моя – горячей.

– Я не устал, Дарья Петровна… Мотя перед уходом зажгла колонку. Если угодно, примите ванную, вымойте голову… уже можно, только аккуратно, постарайтесь не трогать рубец… и косметический уксус не используйте, лучше лимонную воду… Там простыни, полотенца, лимонная вода  для волос… уже говорил… А я  ненадолго спущусь вниз к Кайсаровым, отнесу им дров и запасные ключи оставлю для управляющего, потом забегу в лавку за папиросами… Вернусь, приму ванну, и мы поужинаем. Вы не голодны, подождете меня?

– Конечно, я вас подожду. Я посижу в ванной подольше и книгу возьму! Можно? – Ее рука выскользнула из моей, и Ева упорхнула в ванную. Я услышал шум открытых кранов и беззаботное ее пение.

…Там в горах в алмазном блеске снегов

 …Я росла цветком альпийских лугов.

 

 Ева напевала из арии Сильвы,  радостно, как птичка, плеща рукой по воде. Она рядом со мной – живая, горячая, нежная – что может быть лучше… Я – мужчина, она – женщина, которую любит этот мужчина, мы вместе – мир среди войны. Я слушал ее серебристый голос, и мне вспомнились ранние детские годы в Татрах. Я сажал четырехлетнюю Еву на спину, и мы гуляли по зеленым солнечным  лужайкам, ели землянику на теплых склонах, спали вобнимку в густой траве, бегали на озеро ловить форель… Там  в горах я учил ее читать первые слова на русском. Там среди горцев в живописных городках, я рос, мужал и взрослел с рождения и до тринадцати лет.