Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 82

Случалось мне заглядываться сбоку на Искру, склонившегося над книгой, когда виден был один - чистый и тонкий - профиль. Почувствовав мой взгляд, он оборачивался - я ви дел другое лицо, багровое пятно, залившее щеку, и всякий раз ощущал укол боли за Степу. Он никогда не говорил о своем уродстве. Мы привыкли к нему, а главное - мы любили Степана и искренне забывали о его беде.

Думал он об этом прежде? Не знаю. Но сейчас, мне казалось, он думал об этом непрестанно. Поймав его взгляд, обращенный к Анюте, я отводил глаза.

В школе Наташа сразу обратила на себя внимание.

На уроке чтения учительница предложила одной девочке набрать на доске слово "кукла". Девочка пять раз подходила к полотну наборной азбуки, брала по одной буковке, возвращалась к доске и опять шла за следующей буквой.

А потом вызвали Наташу. Она подошла к полотну, выбрала и сложила на ладони все нужные ей буквы, потом развернула их веером - и сразу расставила на доске слово "кошка". Времени у нее ушло на это впятеро меньше, чем у той, что набирала "куклу". Кто-то из детей сказал: "Ой, стахановка!" - и прозвище это так и осталось за Наташей.

Такая маленькая - она умела шить, и Лючия Ринальдовна, видя, как она бесстрашно кромсает носовой платок на юбку Настиной кукле, сказала одобрительно:

- Будет толк! В портновском деле главное - смелость!

Насте стало известно, что человек произошел от обезьяны.

- Интересно как: была обезьяна, потом научилась работать - и стал человек!

Настя глубоко задумывается - вот они, загадки мироздания!

Наташа уже кое-что слышала об этом превращении, но ее оно больше смешит.

- А знаете, девочки, если обезьяна все работала, работала - и стал человек, тогда... тогда... - она громко смеется, - тогда Сизов станет обезьяной, да? И хвост будет, и шерсть! Может, он уже скоро будет на дереве жить?

Если оставить хоть долю сомнения, Наташа и на себе, пожалуй, попытается проверить свою гипотезу.

А Настю занимает другое.

- Семен Афанасьевич, - говорит она задумчиво и нараспев, глядя на меня своими доверчивыми глазами, - все злое в человеке от обезьяны, да?

* * *

Иногда я думал: почему Сизов не ушел домой? Почему не сбежал? Ведь у нас ему трудно. И вставать рано, и работать, и учиться, и еда хоть и сытная, а не такая, как дома, - не то что пирожных с кремом, сдобных булок к чаю тоже не дают.

Но он хотел, чтоб за ним пришли. Он не желал возвращаться сам. Он был убежден, что перед ним виноваты, - и дед виноват, и обе бабушки. Он знал, что без него тоскуют, и мстил, наказывал: поживите без меня, поскучайте!

- Навести своих, - говорил я.

Он не решался ответить дерзко, но так вздергивал подбородок, что эта стоило любой дерзости. И лицо его говорило: "Нипочем! Пускай сперва повинятся!"

Почему он не сбежал на улицу, куда глаза глядят? Нет, это Владиславу Сизову было не под силу: ни голодать, ни холодать он не собирался. Он предпочитал спать на кровати и знать, что на обед ему дадут порцию котлет с макаронами.

Когда Иван Никитич приходил к нам, вид у Владислава становился совершенно отсутствующий.

- Покажи дедушке мастерские и свою работу, - сказал я однажды, увидев, как они молча сидят друг против друга.

Слава послушался, но с каменным лицом. "Иду, потому что вы велели, а до него мне дела нет", - означали его взгляд, его походка.

Я спрашивал себя: что хорошего я могу сказать о Славе Сизове? Нет, не придумаю.





Я не приметил в нем ни смелости мысли, ни широты души - ничего! Он ни разу никого не пожалел, его ни разу ничто не обрадовало. И только однажды что-то приоткрылось а нем такое, что вызвало не неприязнь, а жалость.

Его навестила бабушка. Они сидели в саду, им никто не докучал. Анна Павловна смотрела на внука с нежностью. Он слушал ее равнодушно, не глядя. Но, когда она собралась уходить, он вдруг вцепился в нее обеими руками и, позабыв, что неподалеку сновали ребята, рыдая, повторял:

- Говорила... "не позволю"... говорила... "не отдам"...

- Тебе плохо здесь? - беспомощно спрашивала Анна Павловна. - Тебя обижают?

Он только судорожно плакал, цепляясь за ее платье.

- Ты пойдешь со мной, - сказала Анна Павловна решительно. - Надо это прекратить... Пойдем!

И вдруг он отпустил ее руку, вынул из кармана платок, высморкался и произнес, всхлипывая:

- Не пойду.

- Нет-нет, я не могу оставить тебя здесь.

- Не пойду, - повторил он мстительно.

Были эти слезы той крупицей человеческого, что мы искали в нем? Была это обида? Или злоба? Тоска или раздраженное себялюбие?

И опять все пошло по-прежнему. Сначала он вел себя сносно. Потом убедился: тут не бьют, в карцер не сажают, без обеда в наказание не оставляют. И постепенно обжился, осмелел. Никаких особых проступков он не совершал, он попросту ленился, а в школе был еще и груб. Его грубость ничуть не походила на горячую дерзость Катаева. В катаевской дерзости, на мой взгляд, не было ничего привлекательного, но, только столкнувшись с холодной наглостью Сизова, я понял слова Гали: да, в выходках Катаева живет какой-то иной дух.

Сизов хамил не подряд, а с перерывами, как задирается иногда трусливый ребятенок: заденет - и спрячется, ударит - и бежать. В проступках своих он был расчетлив, даже "плохо" в школе получал не подряд, а время от времени, чтоб не слишком часто попадать на зуб нашей стенгазете.

Теперь, если приходила бабушка, он встречал ее с холодной надменностью, отвечал ей односложно и неприветливо. Анна Павловна беспомощно оглядывалась, словно ожидая, что кто-нибудь ей объяснит - как же быть?

- Не бойтесь вы за него, - сказал ей как-то Митя, - никто его не обижает. И уйти он может, если захочет. Так ведь он не хочет: ему здесь веселее. У вас он один, а тут, смотрите, сколько народу.

Митя говорил с ней, как с ребенком, ласково и осторожно.

- Так я надеюсь... - дрогнувшим голосом сказала она, - надеюсь на вас.

- Будьте спокойны, - ответил Митя.

...Однажды учитель математики, объясняя теорему о равенстве вертикальных углов, сказал:

- Кто сумеет повторить, поднимите руку.

Сизов спросил:

- А ногу можно?

В очередном номере стенгазеты мы прочитали: