Страница 9 из 44
– Разве я мог равнодушно закрыть дневник после этого? Конечно, я прочел исповедь неизвестного купца. Но то, что мне удалось узнать, повергло меня в ужас… Несмотря на усталость и бессонную ночь, я погрузился в чтение страшной исповеди. Прошло уже немало времени с того дня, но я помню каждое слово из того отчаянного рассказа. Если позволите, я перескажу его от первого лица… «Как много начинает понимать человек, когда с него спадает завеса спеси… Тяжко, мои чада, ох как тяжко становится нести это бремя. Я, Василий, сын Николая Кузьмича, рожденный … от Рождества Христова, хочу поведать вам о тяжком грехе моем, дабы вы, чада мои, николи не ступили на путь сей. За оное Господь проклял наш род. … Случилось сие событие ровно пять лет назад. Умелый и удачливый купец я был в те времена: что ни почин, – все ладно выходило. Злато так и лилось в сундуки кованные: один да следом другой. Таче со счета сбился. Но того мне было мало. Кто я есть: рачительный и богатый купец, и только. Бабы мои в бебряни и аксамите3 ходят, стол от яств ломится. Захотел я возвыситься над другими, чтобы уважать пуще начали. Для того перво-наперво задумал я дом в стольном граде Москве возвести. Да такой, чтобы все диву давались от красоты оного. Заносчив я тогда был, Бог свидетель, что греха таить. Да к тому же бабник. Ох, любил я девок этих… Вызвал я тогда зодчего известного и рассказал о своем желании. Поладили мы: за мзду немалую он пообещал палаты возвести такие, коих не видывала еще Москва. Не скупился я на дом: вся утварь да обстановка – все из земель чужестранных. Через год на месте старой избенки выросли хоромы, которые с царскими на равную руку стали. Все было в доме ладно: и красно крыльцо, и дебелые стены, башенки да арабески. Внутри дом еще краше был: обстановка заграничная, все резное да кованое. Зодчий мой вовсю расстарался: кажна зала на свой манер. То входишь – зала как у ихних рыцарей, другая – царские палаты, третья – как у королевича заморского. Лепота! Но так только я рассудил: не приняли мой дом московцы. Угодно златоглавой было надсмеяться надо мною. Надо мною, Василием Николаевичем… Осерчал я на моего зодчего и оставил его без барыша. «Окстись, Василий Николаевич, – в сердцах вскричал он. – Красотища-то какая! Завистники оклеветали! Не слушай, что баламутят: все из зависти!» Но я не слыхал никого, окромя себя. «Нелепо, и все», – одно я ответствовал да велел ему убираться восвояси. Осерчал он тогда, вскочил со штула и в запальчивости выкрикнул: «Богом клянусь! Никому не будет житья в этом доме! Проклинаю его!» Сказав оные слова, он выбежал из дому и никто ужо не видывал его боле. Был слух одно время, что потонул али повесился… Не придал я тем словам значения. Во гневе чего не изречешь! А между тем повстречал я однажды паву одну. Красна девка – кровь с молоком! Я ужо и так и сяк. Не смотрит, пава така, и знать меня не хочет. Тогда и подарил я ей дом-то мой. Благосклонно приняла и даже меня привечать стала. А уж там чего тока не дарил я царице своей: и самоцветы, и шубы собольи, и шелка самы многоценные – все к стопам ее бросил. Долго ли, коротко ли – а умягчилось сердце красы-подруги. Да одно-то прискорбно – виделись редко. Обычно Степка мой был посыльным: мол, жди, будет скоро. А в оный день приехал я без предуведомления, хотелось поскорей новый гостинчик моей паве отдать. Да и вышла неуправка! Смотрю, выбегает моя краля хоть и в кичке, но уж больно растрепана, да одежа кой-как наброшена. Я в светелку, а там полюбовник ее. Осерчал я сильно, вскипела моя буйна кровушка. Чего творил в ту пору, сам не помню… Выгнал взашей его в лютый мороз в одних портах, а ее… схватил за косы русые и в подвал. Вызвал челядь да приказал кирпич несть… Затмился рассудком − повелел связать девку непотребную и (да простит меня Господь за все мои прегрешения!)… замуровать живую в стену каменную. По сей день слышу я порой ночною ее причитания и плач. Лишился я спокою – сон нейдет, пищу вкушать не могу. И открою я или смежу очи − зрю одно – личико павы моей, слезами омытое, от ужаса потемневшее. Но тогда не проняло меня раскаяние. Всю челядь из дому на конюшню сплавил, чтобы впредь неповадно было хозяина дурачить, а сам удалился восвояси… Чрез некий срок недолгий вздумал я пир, али, по-новому, бал учинить. Тщеславился богатством своим, возжелал, чтоб помнили купца, Василия Николаевича, благодетеля и заступника. В оный вечер дорогие заморские вина шипучие лились рекой, от яств изысканных столы ломились. Тыщи свечей освещали залы дома моего. Не только тому дивились гости мои: пол танцевальной залы наказал я усыпать золотыми червонцами. Кто еще мог кичиться широтой такой? Да… такого еще не видывали гордецы московские. Гоголем хаживал я из залы в залу… Да, прости, Господи, гордыню мою. Пляски в разгаре были, когда ЭТО случилось. Вначале хладом неживым повеяло и залу как бы туманом подернуло. Гости, танцами и вином разгоряченные, не сразу это уразумели. Мной же немалое волнение завладело. Заозирался я по сторонам с тревогою… Вдруг посеред залы, где допреж гости плясали прямо на золотых червонцах, возникло белое, как кипень, облако. Гости-то расступились, а сей облак постепенно начал принимать образ человечий. Все что ни было живого в зале замерло от ужаса. Никто шебаршиться не смел, страх заполонил душу. Я сам обмер от увиденного: прямо посреди зала стояла… моя пава, в белые одежи одетая, и очей распахнутых с меня не сводила. Потом девица медленно воспарила да ко мне приблизилась. Шибко страшно мне стало. Я хотел было бежать, ан нет: ноги мои точно приросли к полу. Долго стояла краса моя и пристально взирала на меня в полной тишине. Затем она потянулась ко мне да прозрачной дланью лица коснулась, и жгучий холод меня окутал. Попятился я назад да чуть не упал. Зазмеилась презрительная улыбка на губах девицы. Убрав руки, она медленно стала облетать каждого из моих гостей и прямо в очи заглядывать. По правде сказать, чада мои, сроду мне так еще не было страшно (да и опосля не испытывал я такого ужаса), как в оный день. Меж тем призрак облетел всех и вернулся ко мне и паки4 уставился на меня. Чувства мои уже понемногу прояснились. Осенив себя крестным знамением, начал я молитву. Как услышала она это, блажной вопль издала, и почуял я вкруг шеи незримые да дюжие руки. Я уж еле переводил дыхание. Завертелось все пред моим взором, и упал я на пол, на золотые червонцы. Егда пришел в себя, ужо развиднелось. Степка, сидючи у моего ложа, тер нос рукавом, а только я подыматься, – руками начал помавать: лежи, дескать, лекарь велел. Вдруг услыхали шум со двора. Глядь, а это солдаты во главе с десятником, которые по высочайшему повелению Государя нашего батюшки, арестовать меня явились… Донесли на меня гости сердечные: и про девицу, и про червонцы златые с изображением императора сказывали. . Страшен в гневе наш государь. Велел сперва-наперво меня высечь, а ужо потом и сослать… Так поутру и в путь-дорожку. И что ждет на чужбинушке, неведомо… На сем и конец моей исповеди, чада мои. За грехи и гордыню суждено заплатить сполна. И не будет покоя моей душе, покуда душа моей павы не обретет покой. Завещаю вам, чада мои, исполнить волю грешного родителя вашего и молитвами спасти его душу…»