Страница 49 из 61
Безрукий и Безголовый — одновременно — поняли вдруг, что, оказывается, у всех золотых — совершенно разные лица, ну просто абсолютно непохожие. А Безголовый к тому же заметил, что у Мальвининой грустные глаза, оказывается, они не просто красивые и не просто огромные — грустные. «Как же я этого раньше не замечал», — подумал Безголовый и вздохнул.
Кукушка продолжала свое «ку-ку».
Строй, разумеется, расстроился, превратившись в толпу, а затем и толпа разделилась на отдельных граждан. Граждане Великой Страны бродили по площади, бормоча под нос какие-то вопросы, восклицания, а затем уходили с площади по одиночке.
Петрушин пришел в себя, открыл глаза, увидел эту жутковатую картину.
— Эй, — прошептал он. — Куда же вы все?
Но на него уже никто не обращал внимания.
Тогда он закричал:
— Вы что, с ума все посходили? Куда вы уходите? Не оставляйте меня одного!
Матрешина бросилась к нему, обняла, начала шептать в ухо:
— Ты что говоришь, дурачок? Произошло чудо! Теперь ты будешь жить! Ты свободен! — она стала развязывать Петрушина.
— Да, я все понимаю, — сказал Петрушин. — Это — антитолпин действует. Я так и думал, но куда же они все уходят? Мне страшно!
Страшно было и Воробьеву. Может быть, впервые в жизни ему было по-настоящему страшно. Он не понимал, что происходит, — ведь переворота не произошло, и власть у него никто не отнимал. Однако Воробьев точно знал: руководить он сейчас не может, никто ему не подчинится. Воробьев чувствовал, как в глазах его застывают слезы.
И вдруг над Великой Страной раздался голос, подобный грому:
— Ну как вы тут, без меня?
Эпилог
— Не дали все-таки… Не разрешили. И все — отец… Странный какой-то… Говорит, воробьи не поддаются дрессировке. И откуда он знает? Как будто пробовал… Я бы посадил воробья в аквариум и дрессировал бы. Ни у кого нет дрессированного воробья, а у меня был бы…
Так говорил мальчик, складывая оловянных солдатиков в коробку.
Потом он начал ставить на место плюшевые игрушки.
— А где же маленький пес? — спросил он сам у себя. — Был ведь вроде… Большой вот есть, а маленького нету… Ну ладно, завтра найду.
Потом он убрал все книжки и кубики, взял коробку с солдатиками — она была довольно тяжелая — забросил ее на шкаф, и сказал, обращаясь неизвестно к кому:
— Ничего, ребята, мы еще поиграем…
ДАР СТРЕЛЫ
Стояла плотная, как стена, жара, и человек искал спасения под сильными струями холодного душа; человеку хотелось верить, что струи эти будут столь сильны и добры к нему, что размочат давящую стену и она — пускай хоть на мгновение — рухнет, открыв простор для воздуха. Человек с невероятным трудом стаскивал с себя липкую одежду, а она уже слилась с ним и все-таки отдиралась, как кора от дерева; отбросив тапочки и ступив на кафельный пол ванной, вдруг замирал от непонятного ощущения… Поразмыслив немного, он понимал, в чем дело: кафельный пол ванной оказывался столь же отвратительно теплым, как и старый, полысевший, но все же упорно хранящий тепло ковер, и даже белая ванна, казавшаяся приютом спасительной прохлады, испускала все то же плотное тепло. И человек понимал: он попал в окружение, и настроение его портилось еще больше, и холодные плети душа уже не так радовали, потому что впереди ожидал все тот же теплый плен.
И тогда человек снова надевал клеющуюся одежду, распахивал дверь дома и шел на улицу, по привычке надеясь встретить там прохладу, ветер или дождь.
Разве мало-мальская радостная или светлая мысль может просочиться в голову в эдакую пору? Мысли грустные встают все той же плотной непроходимой стеной, и вся жизнь человеческая превращается в пустое мельтешение между двумя стенами — стеной печали внутри и стеной духоты снаружи: стоит хоть на секунду оказаться в прохладе — как начинают мучить мысли, хоть на миг отрешиться от них и невыносимо давит духота.
Андреев — пусть у моего героя будет такая фамилия, а тратить энергию фантазии на придумывание имени, отчества и фактов его биографии мы не станем, потому что — ни к чему. Мой герой по фамилии Андреев уже давно понял, что из гнетущего состояния зажатости выхода нет, тем более — если уж честно — жара не вызвала, а лишь усугубила ощущение собственной ничтожности и никчемности. Уже не первую неделю душа Андреева жила неспокойно и нервно, словно воробей, спящий ночью на площади большого города и вздрагивающий от каждого легкого шума.
Андреев раскрыл вечно хлопающую дверь на упругой пружине и оказался на улице, где теплый ветерок тотчас же издевательски погладил его по лицу, нисколько не освежая, но лишь напоминая о безысходности духоты.
Ах, Андреев ты мой Андреев! Как же хорошо я тебя понимаю! Я знаю твои мысли и сомнения, и твоя выедающая душу боль мне хорошо знакома, слишком хорошо. Ты уже понял эту незамысловатую истину: сколько бы мгновений ни прожил человек на земле, ему дано испытать одну-единственную трагедию (хотя и в разных вариантах). Называется эта трагедия так: потерять живущего рядом. Больше трагедий нет, за исключением глобальных катастроф. И все сомнения, размышления, метания по любому поводу — не более, чем физкультура души, зарядка для эмоций. Потому что стоит на сцене нашей жизни разыграться этой истинной трагедии, как все остальные печали незамедлительно превращаются в водевиль. Разве не эта трагедия сейчас обжигает тебе жизнь? Стоит ли объяснять ее, конкретизировать, снова превращать состояние души в ситуации, по сути ничего не разъясняющие? Трагедия — это всегда костер, и надо дать ему погаснуть, не надо возвращаться, не надо ворошить…
Я не хочу ворошить костер трагедии, потому что тогда он меня сожжет. Только ведь сегодня исповеди — не популярный жанр. Кто сейчас пишет исповеди, кроме настоящих преступников? Мы сами заслужили свое время — время не исповедей, а покаяний[1].
И что такое искусство в самом деле, как не великий, веками длящийся карнавал, на котором творец прячется под маской образа для того лишь, чтобы потом случайный человек, назвавшийся слушателем (или читателем, или зрителем), разгадывал то, что под маской скрыто. Идет игра. Нарушать ее законы нельзя.
Пусть Флобер, этот гениальный француз, в порыве напрасного откровения признался: «Мадам Бовари — это я!» Все же он придумал спасительную хитрость: спрятал свою душу под маской женского лица.
Но самое замечательное, что, отравив в романе мадам Бовари, он сам почувствовал признаки отравления, — говорят, даже лекаря вызывали. Если это правда — значит связь между маской образа и душой творца — тайна для нас еще большая, нежели все тайны космоса, вместе взятые. А коли так: да здравствует отравление господина Флобера! Наш безумный, наш удивительный, наш прекрасный карнавал продолжается! Здесь так легко перепутать фальшивые лица и настоящие маски…
А между тем Андреев уже превратился в маленькую, едва заметную точку, да и та уже вот-вот растворится в легком дрожании душного дня.
Карнавал продолжается.
…Стояла плотная жара, и ничто вокруг не обещало радостей и удивлений. Даже красивые женщины, которые, будто перелетные птицы, в летнюю пору опускаются в города, чтобы в зимние холода исчезнуть неведомо куда, — даже они не ласкали, а раздражали взор Андреева своей недостижимостью.
Печальный Андреев решил свернуть с гудящего проспекта в какой-нибудь двор, надеясь напиться там, если не водой — то воздухом, а если не воздухом — то тишиной, что в общем-то тоже совсем не плохо.
Однако среди выстроенных, как на параде, зданий нельзя найти ни тишины, ни воздуха, ни даже дворов. Эти дыры пространства в каменной безвоздушности — бездушны и скучны, влекущее и чудесное слово «двор» к ним вовсе не применимо. На асфальтированных пустынях среди домов-гренадеров все ненастоящее: лысая зелень имитирует траву; ржавая, ноющая, как от ран, карусель имитирует игрушку — радость детей; а глядя на разноцветные заплаты машин, раскиданные на сером, понимаешь: тишина здесь тоже ненастоящая.
1
Трижды повторяющееся в трех машинописных строках слово «исповедь» указывает лишь на труднопреодолимую автором тягу к этому жанру. (См. сноску к «Поэме без героя» Анны Ахматовой).