Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 61



Воробьев отвернулся.

Безголовый отыскал в бумажке нужное место и торжественно сообщил собравшимся:

— Сегодня мы подвергаем плюшевого не просто Почетной Казни, что уж само по себе было бы замечательно. Мы подвергаем его самой Почетной Казни — путем поджигания головы.

Воробьев с радостью заметил: услышав эти слова, Петрушин вздрогнул.

Матрешина схватила со стола карандаш и оглянулась на дверь, будто боясь, что кто-нибудь уличит ее в воровстве.

Карандаш… Его карандаш! Конечно, это самая лучшая вещь на память о Петрушине! Карандаш, который помнит тепло его рук. Карандаш — его верный помощник, его, быть может, единственный верный друг.

…Матрешина не спала всю ночь перед Почетной Казнью, а утром вдруг поняла: «Я ведь никогда больше не увижу Петрушина. Никогда не услышу его голоса, он никогда больше не уснет на моем плече. Петрушин ушел из моей жизни навсегда».

Пустая безысходность слова «навсегда» поразила Матрешину до такой степени, что она решила непременно прийти сегодня в дом Петрушина и взять что-нибудь на память. Ей казалось, что таким образом она победит глупую безысходность.

Теперь Матрешина сжимала карандаш в руках и испытывала если не радость, то бесконечное удовлетворение.

Но тут взгляд ее упал на исписанные листы, которыми был усеян стол.

Безрукий понимал: речи закончены, и, значит, в процедуре Казни наступает самый ответственный момент. Поняв это, он почувствовал в коленях нервную дрожь.

Сегодня можно было ожидать самых непредвиденных осложнений.

Ведь у солдат не было опыта совершения самой Почетной Казни, то есть казни путем поджигания головы. Вдруг что-то не сладится: трудно ведь без опыта. Кроме того, Воробьев решил обойтись без традиционного ритуала протеста, но, кто его знает, что придет в голову плюшевым. А если придет что-то не то — кто будет виноват? Разумеется, он — Главный Помощник.

После неудачного покушения на Воробьева, после того, как Безрукий столь откровенно высказал свое отношение к Последнему Министру, жизнь Главного Помощника, как ни странно, вовсе не изменилась. Его не посадили в тюрьму, даже не отстранили от дел. Он был нужен на своем месте. Для того, чтобы во всех неудачах в жизни Великой Страны было кого винить.

Сначала он только подозревал это, догадывался, но однажды через свое потайное окошко услышал, как Воробьев наставляет в очередной раз Великого Командира: «Вот еще одно правило, которое ты должен вписать в „Руководство по руководству руководством настоящим государством“. Великий Командирчик, нет сомнения, что ты воистину велик, но даже такой великанчик, как ты не застрахован от ошибочек. Такова диалектика. Однако народик должен обвинять в них кого угодно — только не тебя. И вот тебе правило: „В настоящей стране рядом с правителем обязательно должен быть тот, кто в глазах народика будет всегда и во всем виноват. Это сильно поднимает авторитетик Великого Командирчика. Такой руководитель нужен еще и для того, чтобы было с кем выгодно сравнивать Великого Командирчика. Конечно, я мог бы взять на себя эту сложную задачку, но, мне кажется, есть кандидатурка получше“».

— Безрукий, — радостно выдохнул тогда Великий Командир, как всегда уверенный, что это он сам так здорово во всем разобрался…

И вот теперь, пожалуй, впервые в жизни, Главный Помощник смотрел на обряд Почетной Казни с некоторым страхом.

«Важно, чтобы он именно с головы загорелей, обязательно с головы, — нервно думал Безрукий. — А если вдруг сорвется что-нибудь? Кто его знает, как горят головы плюшевых… Тут ведь самое главное, чтобы сначала голова занялась, а хворост, чтобы — потом, после».

— Что ж я, дура, сразу не догадалась, что делать надо… Хотела, видишь ли, себе ведь на память оставить, идиотка! — Матрешина отбросила карандаш и стала собирать исписанные листы в одну кучу. Каждый листок казался невероятно тяжелым, и с трудом перемещался по столу. Но Матрешина не обращала на это внимания. — Тут не вспоминать надо — действовать, — убеждала она себя. — Вдруг еще не поздно? Вдруг они прочтут это и поймут, что Петрушин — гений, а гениев нельзя убивать — их и так мало.

Матрешина почти не умела читать, и поэтому не могла оценить написанного Петрушиным. Но она была твердо уверена: Петрушин мог написать только гениально.

Пачка листов казалась просто неподъемной, словно это не бумага была, а каменная плита. Матрешина подняла ее двумя руками.

Она несла листы на вытянутых руках, и руки скоро онемели. К тому же идти босиком становилось совсем невыносимо, хотелось присесть, хоть немного отдохнуть. Но Матрешина понимала: дорого каждое мгновение. Жизнь — ведь это такая штука: опоздаешь на секунду, она обидится и уйдет навсегда.

Солдат ходил вокруг Петрушина, сверкал глазами, махал факелом у самого его лица, но никак не мог поджечь голову. Оказалось, что поджечь гражданина Великой Страны все-таки куда труднее, чем запалить хворост у него под ногами.



Петрушин всего этого не видел. Как только вспыхнул факел в руках солдата, он попрощался со всеми и потерял сознание.

Толпа плюшевых чуть придвинулась на солдат, решив, очевидно, все-таки выразить протест. Может, по привычке, а может… Кто знает?

«Начинается, — подумал Безрукий. — Что ж у нас за страна такая? Казнить как следует, вовремя и без эксцессов — и то не можем».

Толпа плюшевых волновалась все больше. Солдаты подняли ружья прикладами вперед.

— Может, срочно заменим самую Почетную Казнь просто Почетной? — Робко спросил Великий Командир у своего Последнего Министра.

Но Воробьев только усмехнулся на эти слова и сказал:

— Великий Командирчик не должен принародно менять своих решений. Что нам может помешать? Минутой раньше — минутой позже, какая разница?

Слова эти очень успокоили и Великого Командирчика, и его Главного Помощника.

«Как же я разбросаю эти листы? — думала Матрешина, пытаясь шагать быстрее. — Пожалуй, лучше всего вскарабкаться на памятник Великому Конвейеру и оттуда начать сбрасывать. Впрочем, пока я дойду до памятника — меня арестуют. Что же делать? Что делать?»

Матрешиной хотелось плакать от бессилия — она ничего не могла придумать, но как только дошла до площади, все решилось само: бумажные листы, словно они только этого и ждали, сами вырвались из ее рук и легко взлетели к потолку.

Они летели строго по направлению к домику с белым циферблатом, и все, кто был на площади, словно завороженные, следили за этим странным полетом, ничего не понимая.

Как только листы долетели до домика, из окошка выскочила кукушка и начала куковать с такой яростью и страстью, будто сообщала всем нечто очень важное.

С первым же «ку-ку» листы посыпались на землю, как неживые.

И тут началось нечто странное, загадочное и фантастическое.

Все — и солдаты, и плюшевые — начали спрашивать: «Кукушка, кукушка, сколько мне жить осталось?» И, что уже было совершенно необъяснимо, каждый из них услышал свой ответ на этот вопрос.

Они поднимали белые исписанные листы, смотрели в них, — скорей, как в зеркало, нежели как в написанный текст — качали головами.

Вдруг кто-то из золотых говорил: «Пять лет… Всего пять лет… Могу не успеть… Кстати, а что я должен успеть? Что-то ведь должен…» И золотой уходил с площади, повторяя: «Пять лет… Что-то должен… Пять лет…»

Кукушка продолжала свое: «Ку-ку».

Другой поднимал листок, вслушивался в кукование, считал что-то свое, а потом говорил: «Целых два года у меня… Два года, а потом — вечность.» И уходил, повторяя: «Прожить два года перед вечностью… Прожить два года…»

Собакин-большой схватил листок, глянул в него, бросил и убежал, взявшись за голову.

Плюшевые уходили с площади в большой растерянности, и кто-то из них повторял: «Зачем?», а кто-то другой: «Для чего?», и взгляд у них при этом был такой, какой бывает, когда смотришь не на мир окружающий, а в себя.