Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 35

— Не могу рушить. Наставник мой, Афанасий, святой человек, он мог. Я был чуть старше тебя, мальчик, когда нарисовал Магдалину, волосами утирающую ноги Христу. Афанасий увидел — собрал всех, до последнего подмастерья, до последнего послушника в монастыре — и спалил доску на костре, словно злого еретика. А потом в келье долго бил меня по щекам. Бил и вразумлял — не отступай от канона, не отступай от канона.

— И ты не отступал?

— Вник в мудрость, которая держит канон. Икона — суть молитва, воплощённая зримо, и ни слова в ней изменять не должно. Поживёшь с моё, мальчик, и сам поймёшь… А теперь скажи — кто она?

— Кто — она? — удивился Юрась.

— Девица, с которой ты рисовал парсуну? Или ты думал, твой учитель слеп и ничего не видел весь этот год? Или он никогда не бывал молодым? — Георгий улыбнулся, увидев смятение Юрася.

— Ружа моя любимая. Невеста… будет невестой, она пока не дала согласия. Она крещёная, как и я. Дочь… — Юрась замялся, — дочь достойного человека. Изографу ведь можно жениться?

— Лучше бы с возрастом принести монашеские обеты и носить власяницу, — Георгий распахнул одеяние на груди и Юрась увидел колючую, грубую рубаху, — но бывают и мирские изографы. Надлежит блюсти себя, как блюдут священники, брать в жёны деву чистую и жить с ней в супружеской верности и любви — ничего запретного в этом нет.





— Спасибо, — просиял Юрась, у него словно камень с души спал, — а можно…

— Можно. Как высохнут краски, беги к своей Руже, кажи ей парсуну, только не вздумай доску в мастерской оставлять — негоже. Увижу — в печь суну, — рявкнул Георгий, но по голосу было явно — он больше не сердится.

Юрась спрятал образ на полатях и до вечера был сам не свой. Пролил миску битых желтков, был жестоко изруган Василием, смиренно принял попрёки и тут же растёр белила на плитке от голубца. Наконец краска «встала». Надо было ещё положить олифу, но делать это на глазах у всей мастерской Юрась не стал. Бережно завернул доску в новый рушник и отправился к Руже, никому не сказав ни слова. Что ответит любимая, вникнет ли или высмеет за недомыслие? Он рассказывал Руже образы, которые хотел бы нарисовать — великий город и ангелов, которые за руку ведут людей к небесам, птичьего Христа посреди журавлиной стаи, Младенца с семьёй — у него ведь были отец и братья… Ружа слушала и говорила почти то же, что Георгий сейчас — не бывает таких икон. Нужно ехать в Градчаны или в Краков, учиться у живописцев. Ружа видела расписные холсты, но давно, когда мама была жива, и они всей семьёй бродили по венгерским и польским землям. Она понимала Юрася — с кем ещё из полоцких девчонок можно было бы говорить об иконописи? Она разумела по-моравски, по-польски, по-венгерски и по-гречески (её мать, Ирина, была тоже из византийцев, а отец купил мать на рынке рабов в Рагузе). Она умела читать и считать. Она танцевала, как пляшет пламя свечи, ходила по канату и стояла на спине скачущей лошади. Она была самой-самой… И выбрала его, а не княжичей с королевичами. Правда замуж идти до сих пор отказывалась и о любви не говорила ни разу, но дарила щедрые поцелуи, сладкие будто мёд. Расчёсывала ему длинные волосы, и, балуясь, заплетала их в косы — а сама не носила кос. Повторяла, что он красив, что у него глаза светятся, на щеках ямочки как у дитя и улыбка совсем мальчишечья. Однажды, смеясь над его худобой, подняла его на руки и перенесла через ручей, а потом долго просила прощения, почуяв, что Юрась обиделся. Сшила рубашку к Пасхе — ворот был криво скроен, и из швов во все стороны лезли нитки, но подарок был от души. А ещё рядом с ней было радостно и спокойно, Ружа дарила счастье просто тем, что жила на свете…

Дверь халупы, где ютился с дочерью старый скоморох, была распахнута настежь. Не иначе, как Мацько опять напился средь бела дня, и поплакав над своей несчастливой участью, завалился спать. Ружа жаловалась, что её желчный, злой на язык отец, после смерти матери пить стал через два дня на третий. Пьяный он смешил людей ничуть не хуже, чем трезвый, поэтому к княжьему двору до сих пор был зван, только шутки его стали нерадостны. Юрась прислушался — нет, не спит ещё, снова ноет и жалуется на что-то. А Ружа, небось в палисаднике упражняется, Голубку свою белогривую кланяться учит. Юрась обошёл домишко — нет, в палисаднике было пусто. Он вернулся ко входу, чуть подумал и вошёл в дом, аккуратно уложив парсуну в сенях — доселе Мацько Ружу не бил и не обижал, но всякое может случиться. «Не винно вино, виновато пиянство».

— Ай-яй-яй… ай-яй-яй… не уберёг. Не упас, не поспел, пьяница клятый. Горе заливал — душу-то утопил… ай-яй-яй… Ружа, доченька, жить без тебя не буду… — хриплый голос старика выражал глухое отчаяние. Он бродил по халупе, раскачиваясь, выдирал себе волосы, лупил сухими кулачками по голове и причитал, как на похоронах. На Юрася Мацько даже не посмотрел, пришлось отпихнуть его локтем. У дальней стены на лавке неподвижно лежала Ружа. Руки плетьми свисали до пола, глаза девушки были закрыты, струйка крови запеклась на щеке. Юрась бросился к любимой. Она дышала, но хрипло и тяжело. Синяя юбка задралась, Юрась увидел, что ступни девушки неестественно вывернуты, колени содраны до мяса, а на правой ноге из раны жутко белеет кость. Недолго думая, Юрась сгрёб Мацька за грудки: