Страница 30 из 81
Игорек уселся на другой край дивана и тупо уставился на телевизионный экран; он особо не приглядывался, что там показывают, размышлял больше о матери, о том, что, пока он болеет, она не пьет, и хотя бы это — уже хорошо.
Потом Игорь отвлекся от своих мыслей и поглядел на экран. Шли новости. Показывали жертвы авиакатастрофы. На экране мелькали сгоревшие до черной корки тела, брезентовые носилки и куски искореженного металла.
Игорек шмыгнул носом. Потом еще раз и еще.
Диктор теперь рассказывала об очередной войне на границе. Показывали разрушенный бомбежкой город, в кадре мелькали дети. Они шли строем, а солдаты в противогазах подгоняли их, что-то кричали на незнакомом языке и поправляли автоматы. Малыши с ненавистью глядели в камеру и молча проходили мимо. Были они худенькие, большеголовые, со вздувшимися животами, в язвах, шрамах и царапинах. Некоторые тащили на руках младенцев. Малыши были закутаны в грязные тряпки и все время орали. Их старались дать крупным планом.
Игорь утер нос кистью, перевел взгляд на руку: темно-красная полоса пересекала запястье и кривой дорожкой уходила к среднему пальцу.
К вечеру он снова лежал в кровати. Температура зашкаливала, а ноги и руки не хотели слушаться.
Врачи говорили: случай особенный. Игорю запретили смотреть телевизор, слушать радио и читать газеты. Матери сказали: никакого негатива. И, по возможности, ограничить общение с другими людьми. А Игорю они улыбались: малыш, ты чего? В расчлененных трупах нет ничего особенного. В войне нет ничего страшного. Пожар — здоровская вещь и по-праздничному красивая: огоньки, фейерверк, обгорелые трупы. Несчастные дети, у которых не стало родителей, вырастут прилежными гражданами, потому что только горе может сделать из человека человека . Улыбайся, малыш.
Войну и смерть снимают скрытой камерой.
А ты улыбайся.
— Я не малыш! — говорил им Игорь, и кровь текла у него из носа.
Но все-таки он учился: старался в одиночку смотреть телевизор; краешком глаза глядел, как огонь пожирает тела несчастных; как наводнения и ураганы сносят дома; как горят вышки в Средней Азии; как в телешоу людей поливают помоями, а они в ответ поливают помоями друг друга, лишь бы заработать денег.
Сначала не очень помогало, но Игорь улыбался и шмыгал носом, загоняя кровь обратно. Он смеялся, когда видел обожженные трупы и разорванные снарядами тела людей. Игорек смеялся, а кровь продолжала течь из носа, но уже не так обильно, как раньше. Температура поднималась, но не так высоко, и держалась теперь не трое суток, а день. Не больше.
Игорь учился воспринимать мир с улыбкой.
Мать перестала пить. Игорь радовался и улыбался, когда она как маленькая девчонка, хвасталась ему: мол, уже месяц ни капли в рот.
Потом Игорь так привык улыбаться, что мать не знала даже, когда надо воспринимать его улыбку серьезно, а когда нет. Игорек хохотал по любому случаю. Над хохмой в веселой комедии и над химической аварией на заводе, где погибло сто человек.
Игорек смеялся всегда, и кровь переставала течь.
Уже много позже, когда мы поступили в университет, когда попали с ним в одну группу, Игорек сказал мне:
— Мама так и не научилась различать, когда я смеюсь взаправду, а когда — нет. Однажды у нее случился рецидив: ушла в запой. Когда я узнал об этом, кровь хлынула из меня как из ведра, и врачи долго ничего не могли сделать. Вызвали ее, пьяную, в больницу. Мама плакала, извинялась, блевала в больничном туалете, а я лежал в полубреду; ужасно себя чувствовал, пока видел, что мама пьяная. Когда она протрезвела, я выздоровел. Больше она не пила. Никогда. Еще Игорек сказал мне:
— Не предавай меня, пожалуйста, Кир. Я могу встретить смехом подлость врага или ненависть безразличного мне человека, но не сумею стерпеть удара в спину. Не знаю, что будет, когда умрет мама. Она крепкая, работает, но я-то знаю — когда-то это случится. И даже одной мысли хватает, чтобы начало чесаться в носу. И тогда, чтобы успокоиться, я иду смотреть новости. Там столько смешного показывают!
— Боюсь, я умру вместе с ней, — сказал мой лучший друг в следующий раз, — но хотя бы не раньше… черт, с одной стороны, это хорошо, потому что никогда не женюсь, ведь женитьба — ответственная штука.
В университете Игорек учился отлично. Все его любили, потому что Игорь — замечательный человек и никому никогда не отказывает в помощи.
А на четвертом курсе у него умерла мама — она жила за городом, вместе с дальними родственниками; Игорек не присутствовал при ее смерти. Ему сказали, что мать жива, что она уехала в другую страну к богатому брату.
Оттуда приходили письма, написанные моей рукой. Каждый раз в день его рождения и на Новый год. Каждый раз в конверте с зарубежными марками — я покупал их в ближайшей филателии. Печати ставил у знакомого почтальона; потом, когда тот уволился, раздобыл компьютерную программу для подделки печатей. Как смог, сочинил нечто похожее; Игорь подмены не заметил.
А я продолжал писать.
Ведь я помню все дни рождения.
Игорек делал вид, что поверил. Он догадывался, но притворялся, что все в порядке. Делал это ради скромной темноволосой девчушки, которая училась в нашем же университете, только в другой группе. На пятом курсе они поженились.
А я продолжал писать письма от умершей матери.
Потому что Игорь — настоящий герой.
А я — его друг.
Нет, не так.
Он — мой друг. Единственный.
Последний вдох-выдох, последнее усилие — и вот оно. Мой этаж.
Кое-как затащил мальчишку на площадку. Сел-упал на пол перед телом киборга, для равновесия оперся рукой о его спину и вздохнул с облегчением: наконец-то! Сидел так и смотрел на луну сквозь закопченное окошко площадкой ниже, болтал ногами в полутьме. Здорово было. А еще лучше становилось от мысли, что сейчас открою дверь, затащу мальчишку в прихожую, разуюсь и с разбегу бухнусь на постель. Потом перевернусь на бок и буду лежать и смотреть на эту же луну, но теперь сквозь тонкие ситцевые занавески, а потом незаметно усну, не обращая внимания на скрип матраца и стоны этажом ниже.
Кстати, уже пора. В глаза будто песка насыпали.
Я отпер дверь. Не включая свет, затащил робота в прихожую (все как в мыслях!) и замер на пороге — может, зарядить парня? А то будет всю ночь валяться на холодном полу… впрочем, он робот. Роботов я ненавижу. А еще — роботам плевать, включены они или нет.
И вообще — «выключенный» человек счастлив.
Успокоенный, я стащил дрожащими руками ботинки, снял куртку и повесил ее на вешалку. Пошел в спальню. Под веселый визг и интимную музыку, которая играла внизу, упал на постель и раскинул руки в стороны, позволив наконец отдохнуть телу; слегка ныли мышцы и запястья, как бы забывая о тяжеленном роботе. В окно светила луна. Было немного страшно. Казалось, вот-вот на балконе мелькнет тень охранника, жаждущего мести.
Певец интимно шептал в ухо:
— Я хочу тебя… милая моя… так приди ко мне… на-на-на-на-на…
«Ш-шлюшка»… — пробормотал я.
Попытался сконцентрироваться на луне и занавесках, но не успел: уснул.
Утром второго января я проснулся одетый и с жуткой головной болью. Суставы ломило, а в сбитой в кровь пятке поселился тот самый жук-скарабей. Он вгрызался в плоть, и я мычал от боли сквозь стиснутые зубы. Вертелся из стороны в сторону; взбивал подушку, чтоб она стала мягче (существует нелепое поверье, что мягкая подушка унимает головную боль), но это не помогало.
Тогда я встал. Скинул джинсы и рубашку и остался в одних трусах. Побежал в ванную освежиться, но в коридоре между книжных стопок споткнулся о Громова-младшего и чуть не упал. Мальчишка лежал, не шевелясь, лицом вниз; можно подумать, умер. Я наступил на него — железо! — и добрался наконец до ванной. Здесь долго и усердно мылся, напевая под нос битловскую «Желтую подводную лодку», а потом насухо вытерся длинным махровым полотенцем и вышел, новый и посвежевший. Боль в суставах унялась, а на больную пятку я старался не наступать.