Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 146 из 193

- Вот тогда и посплю… возможно… Мне к десяти, если помните…

- До десяти ещё вон сколько времени! Успеете и вздремнуть, и доделать, что там ещё не доделано, если это за два часа не доделаю я. А иначе свалитесь где-нибудь или за столом уснёте… Ну, можно ж хотя бы иногда над организмом не издеваться? Ну, в общем, полежите, а? Если за десять минут не уснёте, вставайте, что уж там.

- Вы бессовестная и коварная… - пробормотал Дзержинский, неумолимо проваливаясь в сон - всё-таки иногда, если не разорвать вовремя контакт головы с подушкой, уже ничего поделать нельзя. Прислушавшись и убедившись, что, кажется, её стихийный замысел превзошёл в результатах ожидаемое, Настя тихонечко отошла от кровати и задёрнула занавеску. Дзержинский пробормотал в её адрес ещё что-то не очень лестное, но явно уже сквозь сон. Так, отлично… А теперь успеть сделать как можно больше, чтобы по пробуждении не было повода изливать праведный вроде как гнев… Отпечатать оставшиеся эти двенадцать, оказывается, листов, попутно постаравшись справиться с рыданьями… Сколько было сегодня невообразимого сказано в этой комнате, а ещё больше не сказано, и не будет сказано никогда, и пусть будет так. Настя старалась предельно сосредоточиться на вбивании букв на лист, так легче не допустить ошибок, так легче не поддаться жгущим изнутри эмоциям. Вы спрашиваете, почему я не держусь за прошлое? А вы бы стали? Много ли я знаю о вашем прошлом… Как будто так удивительно, что человек может пройти долгий путь, со множеством неожиданных поворотов, придти туда, где он не смог бы представить себя когда-то в прошлом… Ладно, мой путь был не очень долгим, зато на впечатления более чем богатым. Держатся за прошлое слабые люди и старики, наслаждающиеся своей памятью, покуда она ясная. И не отрекаюсь я от прошлого, нет - отрекаются тоже слабые. Я всё помню, и вспоминаю не только с печалью и тем более стыдом, но и с удовольствием, почему ж нет? Но кто человек, который напяливает на себя штанишки, которые носил малышом? Сумасшедший, согласитесь.

Вот ещё один документ готов. Настя закурила снова, постояла сколько-то у окна, прижавшись лбом к прохладному откосу. Пока ещё темно… Она оглянулась на скрытую занавеской кровать. Жгуче хотелось подойти, отдёрнуть занавеску, посмотреть в его спящее лицо… Не дай бог, проснётся. А у неё последний документ остался… Нет уж.

И вот какой ещё вопрос внезапно, запоздало, пришёл в голову - а Айвар-то, Айвар зачем пришёл говорить о их отношениях? Она-то понятно, а Айвара что смущало? Неужели какие-то подозрения появились? Где ж она была так неосторожна? Нет уж, к чёрту, с такими мыслями ни сидеть на месте, ни работать с ясной головой невозможно, к чёрту их. Не побежит она прямо сейчас ни трясти Айвара, ни тем более будить Тополя, вот это уж точно.





Испытав истинное наслаждение от вбивания последней точки и вытянув свежеотпечатанный лист, Настя подозрительно прислушалась - а ну как смену фона - отсутствие стрёкота машинки - чуткий слух сквозь сон уловит? Да вроде нет… Ну что ж, теперь и в этой вот горе бумажного богатства сделаем столько, сколько получится успеть.

Нет, в самом деле, что за отношение такое обидное? Ладно спрашивать такое на первый и второй день. Но не после всего, что она видела, слышала, испытала, узнала. Тоже хочется спросить, почему не говорил ей этого сразу, на пороге, когда она комкала облезлую шапку и предательски дрожащими губами спрашивала: ведь они все мертвы, да? Хотел, чтоб сама, чтоб постепенно, шаг за шагом, чтоб не умерла, оглушённая этим всем, а выжила, выбралась, израненная, злая, опьянённая… Чего удивляется теперь? Бывает, художник рисует какое-то полотно только сходными цветами - одной палитры, что естественно, если рисует он море или там бескрайний зелёный луг. Если ты находишься внутри этой картины, ты, конечно, ни за что не согласишься, что тут всё «в одном цвете» - вот смотрите же, это голубой, а это синий, а это светло-голубой, а это тёмно-синий, а это с отливом в сиреневое… А вот если тебя вывели из картины, показали мольберт, кисти, заляпанную палитру, и тряпку, об которую художник вытирал руки, и его сброшенный рядом на стул сюртук, и соседние эскизы - тут ты несказанно удивишься, где ж раньше все эти цвета были-то? Ну да, ну да, не место им на этой картине. Это море, понимаешь, море. Лазурное море Ливадии, на берегу которого они сидели и рисовали затейливые виньетки для благотворительной распродажи. Это поле, где они, сошедшие с поезда размять ноги, расспрашивали сбежавшихся крестьян про их коров и курочек. Что ж там делать краскам подковёрных интриг, показаниям бывших агентов охранки, цветам грязи? Сколько грязи, господи боже мой… Кто лил грязь на мою семью, хотелось ей когда-то в праведном гневе спросить. Сами, сами лили! Тётя Элла, святая наших дней, одна сколько налила… Почему ж вы были так милосердны и жестоки, поддерживая эту идиотскую наивность - даже когда уже хоть про Каляева было известно - разве могли эсеры не сделать всё возможное, чтобы её убить? Рассказали б заодно и про показания этой самой генеральши, хорошую игру вела тётя Элла… И неужели ни отец, ни мама ничего не знали? И продолжали делать вид, что ничего не происходит? И что она могла сказать кающемуся в своих отцовских ошибках дяде Павлу - спросить, где была его голова все эти годы? Всё они видели, всё они должны были понимать. Отказала ж мама в помолвке Мити с Олей. Отказать отказала, но своего «драгоценного друга» не уберегла. Но и тут тоже один суд для черни, и другой для великих и малых князей. Террорист Каляев, убивший только одного из этого содомского гнезда, сидел в тюрьме, и так и не понял, за что - за свою глупость. Вам, вам всем, не надо было даже думать о том, чтоб убивать кого бы то ни было из этих высокородных ублюдков. Отошли бы в сторону и подождали, мы поубивали б друг друга сами, мы сожрали б друг друга с приторными лицемерными улыбками, если не сразу после празднования трёхсотлетия Императорского дома, то по какой-нибудь другой пышной дате. Кто, кто среди всех был чист, кроме них… дядя Николай Михайлович, кажется, показывал каких-то бабочек и объяснял, что они живут так мало, что у них нет мозга. Вот они такие бабочки. Чему ж теперь удивляться…

Настя, пытаясь проглотить рыдания, хотя бы оставить их беззвучными, схватила со стола фляжку, судорожно глотнула, закашлялась. Нужно взять себя в руки… Хотя бы с осознанием, что толку в этом сейчас нет никакого. Что думай об этом, что не думай. Это всё именно так и останется, внутренним кипящим котлом, из которого не выплеснется ни капли никогда. Никому не изольёшь душу, даже дневнику - разве только вырвать потом эти страницы, сжечь и развеять пепел, а в этом никакого смысла. Что ж, уметь держать в себе немыслимое ей есть в кого - родители когда-то сумели пережить, переварить всю ту боль, что приносила им родная кровь. Руки механически перекладывали письма - полуистёршаяся бумага, выцветшие чернила, записки - цифры, значки, неопознаваемые закорючки, поверх карандашом подписаны расшифровки и комментарии, фотографии - иногда заботливо склеенные из множества кусков. Иногда железнодорожные билеты. Иногда газетные вырезки. Чего только не может встретиться на этих настоящих, жизненных картинах, которые она теперь тоже учится проявлять на холсте, замалёванном когда-то идиллической пасторалью. Не так искусно пока, но всё впереди… И вы спрашиваете - почему? А неужели нужно было остаться глупой, наивной жертвой, не важно, мёртвой или живой? Настя куснула себя за палец покрепче - так с новой силой захотелось зайти за занавеску и погладить по наверняка мягким волосам. Сказать - да, не дрогнула, и не дрогнет никогда. Столько раз, сколько надо. Стольких, сколько надо будет, за тебя и за всех… Эти слова дрожали на губах, и дрожали, кажется, в руках, складывающих материалы по ровным аккуратным папочкам, и дрожали в дымном воздухе вокруг. И никакой усталости, даже после всех этих слёз, наоборот, дикая, восторженная одержимость.

С тем и застал её рассвет.