Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 168 из 183

— Почему? Почему это должно было произойти? Почему так? Я не мог… не мог этого вынести… После я мог всё. Я мог убивать, мог взрывать корабли, мог вести людей за собой, я думал, я могу всё… Только не принять это, только не пережить… Как она могла?! После всего… Я не просил её любить меня, заботиться обо мне, стать ещё одним дорогим мне человеком! Мне хватило бы матерей, Вадима и его семьи… Зачем она вошла в мою жизнь? Чтоб разрушить её? Разрушить меня… Я ненавижу её! Почему же мне так больно? Так страшно… Я боюсь себя! Мне страшно, фриди, так страшно…

Как сквозь некую плёнку, как сквозь грань времени он чувствовал прикосновения Мисси — тёплое касание её морщинистой руки, лёгкое ментальное касание. Но чувствовал и другое. Эстер. Ненастоящая Эстер, напоминал он себе. Только ментальный слепок. Но какая разница? Слепок с живой Эстер. Последний миг — живой…

— Не всегда грех — удовольствие, иногда и боль. Иногда боль такая, что невозможно её вынести и остаться прежним. Ты не плохой человек, Элайя, не чёрствый, не лишённый совести и сострадания. Если б было так — ты б не плакал. Если б было так — ты б и здесь сейчас не был. Ты не слабый. Был бы слабым — не вынес бы всего, что на твою долю выпало.

Рука Элайи, не глядя, сжала руку Мисси — судорожно, как хватается падающий в бездну.

— А разве я вынес? Разве я не сломался? В тот миг…

Сухая морщинистая ладошка целительницы отирала слёзы с его щёк.

— В тот миг, когда сломалась она. Не о том речь сейчас, мог ли ты поступить иначе, мог ли удержать свой гнев. И не о том, что нет на тебе вины, раз твой гнев оказался быстрее твоей воли. Это трагедия твоя, а не вина… А о том, что останется в тебе теперь. Каким останешься ты. Ты видишь её, чувствуешь. То, что было в ней в тот последний миг, то, что она могла б сказать — если б успела…

— Это ничего не изменит. Мне жить с тем, что она отреклась от меня, с тем, что я убил её. Какой смысл прощать после того, как убил? Или, быть может, мне было б легче, если б не убил? Где она сейчас была бы, что с ней было бы…

Но незримые ладони словно разворачивали его в сторону призрака.





— Есть выражение — «сделанного не воротишь». Обычно его понимают как выражение беспредельного отчаянья, уныния, обречённости на страдания из-за того, что уже не можешь изменить. Но сделанного всегда не воротишь, ни хорошего, ни плохого. Если ты сам понимаешь, почему ты сделал, если сам, возвращаясь мыслями к тому моменту, делаешь вновь только тот же самый выбор — значит, где-то внутри тебя есть и сила, которая поможет тебе принять и пережить, что не все одобрят, не все похвалят. А если чувствуешь, что многое б отдал, чтоб переписать, поступить иначе — значит, должен пережить эту боль духовного роста, иметь мужество жить после совершения тяжелейшей ошибки. Знаешь, Элайя, почему убивать людей — грех? Не потому, что бог не велел. Разные боги велят разное. А потому, что этим ты лишаешь душу возможности исправиться в этой жизни, принести не зло, а добро, хотя бы на одну каплю добра больше туда, куда она потом отправится. Быть может, она раскаялась бы в минуте постыдной слабости, в той боли, которую причинила тебе. Быть может, ты осознал бы, что вашим прежним отношениям настал конец, и она перестала бы быть для тебя дорогим человеком, и ты отпустил бы её, как всякого, кому нет до тебя дела… Но всё оборвалось в один миг — не успела осознать она, не успел ты.

Вновь память того момента заслонила карусель других лиц — существ из разных миров, равно с печатью порока и равно искажённых диким ужасом, униженной мольбой, тупой злобой обречённых. Был ли среди них хоть один, кто умер с достоинством? Был ли хоть один, о ком можно б было пожалеть?

— Но разве не то же можно сказать про них всех… что им всем я не дал шанса на исправление? Как будто сволочь, всю жизнь сеявшая только боль и страдания, может вдруг исправиться только из-за страха смерти!

Нет, не делает она неподобающего различия. В ней неподдельное, глубокое сострадание к каждому — ему, Эстер, Авроре, к каждому из их жертв — как и к каждому, кто был их жертвами до этого. Каждого, кажется, она держала б в своих сухоньких дрожащих ладошках, согревая дыханием, сожалея о жизни, прошедшей во мраке, об искалеченной жестокостью душе… Такой нельзя быть, просто нельзя. Не перед лицом вселенской гнили и скотства, но живя на Минбаре, где это лицо увидишь? А осталась бы она такой… там? Об этом думать — словно окунуться в вязкую, гнилую мёртвую кровь. Хуже, чем об Эстер… Чего её мягкое сердце ожидало от их, каменных? Разве у них в ногах не валялись с такими же мольбами уже тысячу раз, разве эти мольбы для них не что-то вроде весёлой развлекательной музыки? «По-другому бы запели эти святоши, окажись они в руках кого-нибудь из наших теперь покойных знакомцев, — говорила Аврора всякий раз, когда речь заходила о ком-либо, обеспокоенном уровнем насилия в обществе, — они б им быстро объяснили, что к чему». И каждый раз её зло обрывали Венрита, Голда, другие девушки: «Желать кому-то пройти через то, через что прошли мы — быть не лучше этих зверей. Мы-то думали, мы здесь боремся за то, чтоб ни с кем никогда больше так не поступали! Что смешного ты находишь в том, что люди, не знавшие плетей, осуждают любое рукоприкладство?» — «Зверей.! об этом лучше б было поговорить с моей подружкой Мираной. Она рассказывала мне сказки, которые ей рассказывала мать. Про христианских мучеников, которые были так чисты, так крепко верили, что даже звери, которым их бросали на растерзание, смирялись перед их невинностью. Видно, мы с сестрой были недостаточно невинны, раз звери не смирились!» Авроре было обидно, это правда. «Мы делаем мир чище для этих святош, чтоб им не сложно было быть святошами, — говорила она, когда они оставались вдвоём, — и считать, что именно они — любимцы у боженьки, исполняющие волю его…»

— Да, правда. Но правда и в том, что не всегда прямо в этот момент есть возможность донести до души эту мысль об исправлении, дать ей этот шанс. Тогда уже другой закон вступает в действие… В мире действуют разные законы — закон милосердия, второго шанса, и закон наказания, которое учит, что за грех бывает боль. Второе хуже, многим хуже, но первое гораздо труднее. Если ты не мог стать для них всех учителем, проповедником, который повернул бы их души к свету — что ж ты должен был выбрать, трусливое бездействие не желающего марать руки? В добре, в милосердии нет уже ничего хорошего, когда оно превращается в попустительство злу, в извращение, вырождение всех высоких понятий. Но шанс у них будет и снова и снова, потому что душа не умирает, когда умирает тело. Можно и так сказать, что ты не дал им совершить новых грехов, сделать их участь ещё тяжелее, дал им возможность подумать и решить, что они намерены делать в следующем воплощении… Дал возможность тем, кто ещё жив, задуматься, что смерть бывает ещё внезапнее, чем они считали. Если, устав от всего, что было с тобой за последнее время, ты желаешь впредь не убивать никого, не причинять ни одной живой душе страданий — то это лучшее, что может быть. Мне только того остаётся желать, чтоб жизнь больше не подвела тебя к такой необходимости… И чтобы являлись тебе не только те, кого ты убил, но и те, кого спас. Важнее успеть у тех, кто жив, попросить прощения. Я Аделай Нару сейчас лечу. Сколько ты думал о том, как отравило твою жизнь то, что произошло с твоей матерью? А твой отец не намеренно это сделал, а ты — намеренно. Конечно, это не твоя любимая женщина… Так что, если так — можно? Всё равно, это женщина, доверившаяся тебе. Сколько бы она ни совершила грехов — твоих это не перекроет. Она убивала по твоему слову, она была твоим послушным орудием, а ты поступил с нею так, как поступают те, кого ты ненавидишь — выбросил, когда орудие тебя подвело.

Пальцы Элайи стиснули её руку до боли.

— Подвела, да… Выбрала личное вместо нашего общего. Предала нас.

Он не хотел вспоминать — зачем этой женщине смотреть на это? Её не назначали этим самым Проводником, она не принимала на себя долга окунаться в грязь его памяти. Ему и самому не доставляло совершенно никакого удовольствия вспоминать полное смертного ужаса лицо Нары, забившейся в угол от медленно, танцующей походкой приближающейся Авроры. Ждала ли она, какие кошмарные видения нашлёт на неё недавняя лучшая подружка? Нет, никаких кошмаров не нужно было, хватало её самой. Кривляющегося, смеющегося воплощения неотвратимой расплаты… За что? За личное. За дрогнувшее сердце центаврианки, которая не могла поступить иначе перед лицом опасности, угрожавшей её императору. Она не умоляла, нет, понимала, что это бесполезно. Она не раскаивалась. На что надеялась? Что они не заметят, пропустят её своеволие? Или что поймут? Почему, чёрт возьми, почему после совершённого она просто не попыталась сбежать?