Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 86

Поужинав в полном молчании, прислушиваясь к каждому собственному вздоху и приглядываясь к каждому собственному взмаху, семейство пошло спать.

 Утром офицер приказал супруге, не мешкая, всё распродать к его следующему возвращению, а сыну – готовиться к поступлению в элитную военную школу–интернат для "чистокровных юношей", где выпускают "цвет и гордость нации".

Женщина тщательно вымыла каждую вещь, включая  меня, и наполировала до блеска. Она уложила утварь по холщовым мешкам и приказала сыну отнести поклажу на чердак, так как не желала, чтоб промысел мужа открылся посторонним глазам, и возникли лишние вопросы.

На чердаке, под звонкий клокот десятка клеток с голубями, оказалось темно и уютно. И потому в воздухе постоянно кружился птичий пух, сплетаясь в едва видимое кружево. В полумраке эта картина смотрелась особенно завораживающе. Белые пёрышки почти подхватывали и уносили тебя прочь от чердачного добровольного заточения.

Мальчик проведывал голубятню несколько раз в день – с рассветом перед школой, после школы в поздний обед и перед сном. Он с огромным вниманием и нежностью ухаживал за птицами и каждый день с надеждой выпускал одного почтового голубя, привязывая маленькую записку к его лапке. И каждый день верные отважные птицы возвращались домой, так и не разыскав адресата.

Спустя несколько дней в доме пронеслись крики и звуки борьбы:  что–то разбилось, что–то ударилось в стену. Ближе к ночи возня и бурление стихли, и в голубятню вернулся мой юный владелец, забился в угол и рыдал навзрыд несколько часов, уткнувшись в колени. Разглядев его в тусклом свете керосиновой лампы, я увидела новые ссадины, синяки и тонкие алые струйки крови, проступающие сквозь хлопковую рубашку. Судя по отметинам, его избили крупной поясной пряжкой и вывихнули плечо. Конечно же, было понятно, кто приложил свою руку. Мальчик успокаивался, ещё всхлипывал и глядел в окошко, за которым сидел тот самый голубок, посланный утром и вернувшийся с непрочтённым посланием.

– Я всё равно буду писать тебе письма... – прошептал он, утерев кровавый нос рукавом рубашки. – И одно из них непременно дойдёт до тебя. И тогда мы встретимся. Всё остальное неважно.





Мой хозяин посмотрел на меня прозрачными, почти бесцветными глазами, и я смогла заглянуть ему в сердце. Его душа была ещё жива и, будучи с лицом, как две капли воды похожим на своего отца, он был полной его противоположностью. Такой ранимый и беззащитный, что я, не колеблясь, согласилась выслушать его историю, потрясающе трогательную, но столь печальную.

– Мой отец, – начал он, – был жалким клерком, пресмыкающимся перед заносчивыми сливками общества. Он работал, нет, скорее просиживал штаны за гроши в муниципальном архиве без перспективы вырваться из бюрократического болота и надежды на будущее. Мы еле–еле сводили концы с концами, но ничего не менялось. Он  начал лысеть и винить всё и всех в своих неудачах: правительство – за бездарное, глупое законодательство, начальство – за начисление мизерной платы. Не пощадил он в своём негодовании и родителей, которые не обеспечили его должным образом и не скопили ему наследства. И, конечно же, мы с матерью висели тяжким грузом на его горбу. Сам же он считал, что ему все должны и не хотел и пальцем пошевелить: ни курсы переквалификации посещать, ни новую работу подыскать.

Каждую неделю, в вечер перед выходным днём, мой отец напивался до беспамятства, почти приползал домой и начинал выжидать движения, слова или взгляда, которые ему могли бы не понравиться и стать отличным поводом для скандала, а дождавшись, начинал кричать не своим голосом и поносить нас на чём свет стоит. Впрочем, иногда он оскорблял нас, даже не дождавшись повода. Он бил меня поначалу ремнём в воспитательных целях, затем кулаками, а позже и пинками не брезговал. Наконец, ему и этого стало недостаточно, и в ход шло всё, что попадало под руку. Он бил, не жалея ни себя, ни меня, до крови и потери сознания. Мать молча страдала, но остановить его не решалась. А я терпел, ведь пока он лупил меня, её не трогал. Она опускала глаза, притворяясь, что всё в порядке, а ночью рыдала взахлёб, отмывая жир со сковородок. Я всё надеялся в глубине сердца, что однажды она заступится за меня, что защитит и, когда было уже невмоготу, огрызался. А мама только шипела и цокала языком, затыкая мне рот. Мне было непонятно, то ли она действительно любит этого монстра, то ли я ей был скорее безразличен, чем нет.

После очередных побоев, натренировав, как следует кулаки, отец садился за стол, прикладывался к очередному стакану, который заранее подносила мать, и начинал часами рассказывать о том, как он ненавидит новых соседей из дома напротив. Уж слишком они были богатые, и не пойми, откуда столько деньжищ; и тамошний отец семейства всего–то и дело – врач как врач, и честные доктора столько не зарабатывают, и что, видать, взятки берёт за умерщвление неугодных пациентов. И мебель у них дубовая, покрытая лаком и золотым напылением, а жена и дочь – все в кружевах да шелках, будто графини – жирные откормленные бабёнки – лоснятся, как две свиньи в свежем отстроенном свинарнике.

Я слушал внимательно, представляя такую картину: врачеватель–убийца в окровавленном медицинском халате втыкает гигантский шприц в мёртвое синее тело и зловеще хохочет. А две невероятно толстых, покрытых складками сала свиньи бегают вокруг стола с мертвецом в расшитых бордовой гладью пеньюарах, цокая копытами в ярко–красных туфлях на каблуках. Та свинья, что была потолще и постарше, игриво покрывала плечи цветастым платком, вторая же обмахивалась японским веером и хихикала. Обе они были напудрены белилами и обклеены томными искусственными родинками, в тон венкам из дубовых листьев и желудей на их головах. И до того сцена в мозгу казалась омерзительно нелепой и карикатурной, что я и сам начинал ненавидеть эту семью.