Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 11

С тех пор для меня сделалось любимым занятием сидеть на обрыве и смотреть вдаль – на реку, на бор. Возможно, я подсознательно хотел увидеть свое будущее, те места и страны, где придется побывать… Но тогда я ни о чем таком даже и не думал. Какие страны? Какие города? Мир заканчивался синим сосновым бором. А за ним была тайна.

Став взрослым, я еще несколько раз ловил себя на страстном, почти болезненном желании пойти сию же минуту вперед, чтобы увидеть – а что там, за тем хребтом, за тем лесом, за той рекой.

Сейчас мое самое большое желание заключается в том, чтобы оказаться в городе детства, найти обрыв, где мы играли с пацанами, и опять увидеть тот чудный пейзаж: широкую реку, серебро стариц, синий бор на горизонте.

Круг замкнется?

Надо же, как все обернулось! За тем берендеевским лесом, пряно пахнущим мхом, сосновыми иглами, грибами и солнцем, оказался такой огромный и такой разный мир.

Я побывал почти на всех континентах, больше чем в семидесяти странах мира. Зимовал на далеких арктических островах, играл в футбол на Северном полюсе и фотографировал пингвинов вблизи Южного. Плавал в обнимку с гигантской черепахой в бирюзовых водах на острове Бора-Бора (это Французская Полинезия). Маялся от жары в самом знойном месте планеты – в Долине Смерти, это между Калифорнией и Невадой. Поднимался на святую гору Моисея на Синае. Замирал от восторга на мостиках Венеции. Часами бродил – куда глаза глядят – по любимой Вене. Ездил на песцовую охоту с эскимосами Канады. Видел извержение вулкана на Камчатке. Жил в монастырях на Святом Афоне в Греции. Прятался от американских бомб в Косово и от моджахедских ракет в Джелалабаде. Пытался понять тайну Сада камней в японской Осаке. Смотрел, как чудно падает солнце в океан на острове Бали в Индонезии. Постигал тайны боевых искусств в Шаолине. Плыл на теплоходе со своими любимыми внуками по Волге. Прошел невероятно тяжелый маршрут зимой по засыпанным снегом перевалам в Афганистане, в тех местах, где прежде никогда не ступала нога чужестранца. Мне посчастливилось рассматривать шедевры мировой живописи в лучших музеях Земли – Эрмитаже, Лувре, Прадо. Обедать за одним столом с президентами и королями. Погружаться с аквалангом в Красное море и мчаться по волнам на серфовой доске в Гибралтаре. Сидеть в тюрьме (жаль, недолго) в Иране. Подставлять лицо теплым струям тропического ливня в Малайзии. Ловить крабов в Индии. Пересечь с караваном верблюдов пустыню Кара-Кум. И побывать еще во множестве других мест – на родине и вдали от нее.

Перечисление выглядит явно нескромным, но надо же иногда позволять себе маленькие тщеславные слабости.

Ничего этого я не мог рассмотреть, вглядываясь много лет назад в свое будущее с кручи над старым Томском.

Но теперь-то я понимаю, отчего так трепетало тогда мое юное сердце.

Судьба уже знала, что будет дальше. Это я не знал.

Жестоко себя корю: так и не успел толком разобраться в той трагедии, которая катком прошла по нашей семье. Как родители мамы оказались на Алтае? Мама по матери – Пожарская, судя по фамилии, из поляков или польских евреев. Как и почему зачислили их там, на Алтае, в кулаки? Село Лебяжье, Ребрихинский район, это я запомнил. Раскулачили и сослали на север Томской области, в Нарымский край, куда до революции гнали в кандалах самых неблагонадежных. У меня есть фотография семьи, сделанная тогда, смотреть на нее страшно – это портрет нищеты.

Мамина семья перед нарымской ссылкой. Так выглядели «кулаки», которых боялся и ненавидел Сталин.

У мамы была сестра Мария, она потом уехала на Украину, вышла замуж, стала Левиной. Тетка моя всегда была вылитая еврейка – и по говору, и внешне. Еще было три брата: старший, Григорий, фронтовик, после войны поселился в Ленинграде, средний, Петр, тоже воевал, потерял ногу, вернулся в Нарым, там жил до самой кончины, младший, Алексей, также коротал свой век в деревне на севере. Там же, в среднем течении Оби, после тяжелого ранения в 1942 году оказался мой отец, юный лейтенант Коля. Там он познакомился с мамой. А жениться не мог, ведь так называемые спецпереселенцы и члены их семей находились под надзором, словно зэки. Жених Коля – офицер, член партии, невеста Анна – неблагонадежная, почти враг народа. Что делать? Мама, как я понял, отреклась от своего отца. Ужас… Как это можно – отречься от своего отца? Но ведь и выхода у нее тогда не было. Или отречься, или забыть про замужество. Три ее брата – я это хорошо помню – долгие годы не могли ей этого простить. И их тоже ведь можно было понять.

Этот крест мама несла всю свою жизнь. Она была сломлена этой историей, ни на кого не похожа, я встречал ее братьев и тетку Марию – совсем другие люди. Мать – всегда нездоровая, нервная, изломанная, находиться с ней рядом больше одного часа было невозможно. Я думаю, она и себя, наверное, простить не могла. Извелась вся.

Не дай Бог кому-то оказаться перед таким выбором: или предать своих родителей, или предать свою любовь.

Тетка Мария – типичная южанка, темпераментная: ха-ха, хи-хи, а братья, наоборот, суровые, насупленные, настоящие таежники.





Родителей мамы, то есть бабку и деда, живьем я ни разу не видел. О них даже и говорить в нашей семье было невозможно. Словно их и не было никогда. Табу.

Мой отец, тогда юный офицер-фронтовик двадцати трех лет, вопреки настойчивым рекомендациям своих командиров женился на маме, на дочке кулака. Из-за этого его военная карьера пошла под откос. Сказали: забудь про академию. Сказали: так и прослужишь всю жизнь в этой тайге.

Зато там, в этой тайге, родились мы – я и мой младший брат Сережа.

Много позже, уже став взрослым, я понял, отчего у нас с братом никогда не было бабушек и дедушек.

Мама ушла, когда ей исполнилось семьдесят пять. И до самого конца (до середины 90-х) боялась, как бы та история с высылкой не помешала нам с Сережей идти по жизни. Ведь кадровики всегда были начеку. В начале 70-х в «Комсомолке» кадровичка Мария Григорьевна говорила мне, молодому корреспонденту: «Нет, у нас ты далеко не продвинешься». Мария Григорьевна была кадровичкой сталинской породы, она обладала нюхом на таких, как я. Будь ее воля, она бы меня и к «Комсомолке» на пушечный выстрел не подпустила.

Всю свою жизнь я собирался поехать туда, где родился, на север Томской области. А теперь уже и ехать не к кому.

Никогда ничего нельзя откладывать на потом.

Перед мамой осталось чувство вины. Не поговорил с ней по душам. Не согрел своим вниманием, не обнял, не выслушал, не постарался понять. И ничего уже не переделаешь, не вернешь.

Отец оказался долгожителем. Дотянул до девяноста одного. И только на закате стал скупо вспоминать про войну. Прежде отмалчивался, как, собственно, и все другие настоящие фронтовики, кто полной мерой хлебнул окопной жизни.

В девятнадцать лет летом 1941 года он попал на фронт – из курсантов пехотного училища, недоучившись, был сразу произведен в лейтенанты, назначен командиром пулеметной роты и брошен в бой.

Да какой там бой… Судя по его рассказам, все время отступали, попадали в окружение, связи с командованием не было, паника, голод, безоружные, растерянные, не ведавшие, где фронт, где тыл… Дивизия состояла из московских ополченцев. Пушечное мясо. Выдали им винтовки времен наполеоновских войн, да и то не каждому. И обмундировали кое-как: кому шинель, кому каску, кому ремень… И вот эти ополченцы с допотопными ружьями сумели отстоять Москву.

Он мне потом показывал: деревня Крюково, Подрезково, Ленинградское шоссе… Там первый раз ранили. Там кончилось отступление.

Однажды, накануне очередного юбилея, к отцу приехали с телевидения, стали записывать его воспоминания. Он рассказывал:

«После боев под Москвой в 1942 году я попал на Северо-Западный фронт в 7-ю гвардейскую дивизию. Эта дивизия получила особое задание по окружению и уничтожению 16-й немецкой армии под Новгородом, в районе Валдая. Мне присвоили очередное воинское звание, повысили должностной оклад. Через полгода обещали еще досрочно присвоить звание, если доживу.