Страница 9 из 31
«Поговорю с отцом. Пусть отдадут меня в детдом. Я больше не буду вмешиваться. Лишь бы они помирились. Лишь бы всё наладилось».
Он ускорил шаг и вспомнил, как весной, когда весь посёлок только и говорил что о каком-то докладе Хрущёва, отец пришёл, как часто это с ним бывало, пьяный с работы и с порога начал кричать на мать:
«Воно даже про Сталина всё известно стало! И про тебя, гулящая тварь, скоро всё узнаем! Мне мужики-то порассказали, как ты глазёнки всем строишь в магазине! Щас я тебе волосья-то все повыдергаю, допялишься у меня! Небось, и брюхо-то в магазине сделала! Работягам с лесоповала много ли надо, лишь бы баба дала!»
Мать тогда сильно испугалась, затолкала ребятишек в горницу и закрыла за ними дверь. Саша шуганул сестёр в светёлку, а сам остался в горнице, прислонил ухо к двери и подслушивал перебранку родителей.
«Стёп, ребёночек же – твой, побойся Бога, не помнишь, что ли?»
«Ах ты, стерва! Бога вспомнила! Поздно вспомнила! Бог тебя не спасёт!» – отец заходился всё больше.
Саша услышал шум падающих табуреток, выскочил из комнаты и, увидев батьку, замахнувшегося на мать, подпрыгнул и повис на отцовской руке.
Остановил он тогда его. И не только тогда – сколько ещё таких ночей было! Все и не вспомнишь.
А отец такими вечерами, когда Сашка нарочно оставался на кухне, злился, сверлил его взглядом, ждал, пока Сашка уйдёт, пил водку, курил. Мать уходила. А Сашка не уходил, тоже ждал.
Ему исполнилось уже девять лет, так что удар отца не мог его испугать. К тому же он знал, что отец любил его сильнее, чем сестёр, сильнее, чем Тишку, поэтому Сашка не боялся. Батя всегда был им доволен; видя, как сын рубит дрова или помогает на сенокосе, приговаривал: «Мужик!». Сашка верил, что отец и маму любил – если бы не водка, то они бы и не ссорились. Да, одна беда была с ним: пил он часто и много, приходил откуда-то помятый, озверевший и вечно доискивался повода, чтобы побить мать. Раньше, когда Сашка, как говорят, «под стол пешком ходил», матери часто доставалось, а как только он подрос и стал постоянно вмешиваться, побои прекратились.
Отец потом пил, а Сашка сидел с ним за столом на кухне, смотрел и ждал. Иногда отец молчал ― тогда молчал и сын. Иногда отец, понимая, что сын его караулит, пьяно посмеивался над ним, но Сашка всё равно молчал. Но иногда отец говорил. И вот тогда Сашка слушал, впитывая каждое его слово. Тот рассказывал о лесоповале, о деревьях-великанах.
«Бывало, – говорил, – подойдёшь к сосне, прежде чем спилить, положишь руку на ствол, а дерево – будто теплом отдаёт, будто душа живая под корой дышит. И кора такая же шершавая, как мои ладони».
Отец всегда в этот момент смотрел на свои руки: большие, мозолистые, красно-коричневые от мороза, ветра и солнца.
«Так вот я и мекаю, сын, что деревья – они как люди. Не как все люди, а как мы, деревенские. Даже слово для нас одно: де-ре-во – де-ре-вен-ски-е. Шершавые, грубые, но простые и безобидные. Конечно, пока рубить их или нас не начнёшь».
А потом он вспоминал товарищей своих – друзей, погибших под соснами, проводил по лицу своей жилистой ладонью, замолкал и пил молча.
А Сашка всё ждал. У него слипались глаза, жутко хотелось спать, но он просто ждал. Щипал себя или ударял по щеке, чтобы не уснуть. Ждал, пока пьяная удаль и злость отца уйдут и он начнёт засыпать прямо на кухонном столе. Тогда Сашка тормошил его и вёл спать на веранду, если летом, а если зимой – оставлял на кухне, расставляя табуретки в один ряд. Стаскивал с него огромные, тяжелые кирзовые сапоги, укрывал одеялом. А под утро отец трезвел и переходил в горницу.
«В этом и есть моя ошибка. Зачем я лез во все их ссоры? Не надо было мне лезть, все мужики бьют своих жён, значит, так и должно быть. А то, вишь, я, выискался, со своими указками против батьки. Надоело ему всё это, вот и выгнал нас всех. Ведь все бабы толкуют: «Бьёт – значит, любит». А я тут «защитничек» нашёлся. Яйца курицу не учат. И правду он говорил, «интеллигенция вшивая-паршивая, в школу пошёл, так больно умничать стал». Кто я такой, чтобы батьку учить? Больше не буду вмешиваться.
Нет, нет, этого не может быть. Ведь мать – слабее. Кто же заступится, если не я? Воно сосед прибил свою жену. А кому легче? Детей – в детдом, его – в тюрьму. Ему-то что… Отсидит, потом вернётся, заново женится. А вот тёти Маши нет теперь. Нет, так тоже неправильно. А как правильно? Как? Что же мне делать? Я только всё порчу!» – он с силой сжал кулаки. Голова, казалось, разрывалась на осколки.
«А впрочем, не важно, что правильно. Просто мне надо уйти. Я лишний, я всем мешаю. Еда и дом – вот что важно. Для сестёр, для брата. Просто уйти и не мешать никому. Приду домой, скажу, чтобы отец в интернат меня отдал. Если не сдаст, сам уйду. Завтра же, утром. А он пусть с мамкой сходится. Не буду я больше лезть. Не указка я батьке. Из-за меня всё, из-за меня».
Саша и не заметил, как дошёл до дома, который теперь казался чужим и заброшенным. Сзади раздалось мычание коров и звон колокольчиков. Он обернулся: на их улицу медленно поворачивало стадо и плавно расплывалось в пятнистую, бело-чёрную реку, заполонявшую вширь всю дорогу. Вечернее солнце, пригревая спины коров, разлилось золотисто-розовым светом, будто собираясь закатиться, а на самом деле никуда оно скрываться не собиралось: стояли белые ночи. Хозяйки выходили на дорогу и забирали своих кормилиц.
«Что же отец корову-то не встречает, Зорька же мимо пройдёт».
Саша, оставив калитку открытой настежь, вбежал по ступенькам. Быстро скинув сандалеты, он только тут сообразил, что кирзачей-то отцовских на крыльце не было. Саша перевёл взгляд на дверь: открытый замок болтался в проушине. Это могло значить только одно: дома был кто-то чужой.
Он настороженно потянул дверь и прислушался. В коридоре стояла тишина. Саша, крадучись, зашёл в дом, взял в углу топор и отворил дверь в сени.
Здесь тоже было тихо. Он бесшумно переступил через порожек сеней и оказался в кромешной тьме. Холодная струйка пота потекла между лопаток. Стараясь не наступить на скрипящие половицы, он открыл дверь на кухню, ступил на порог и замер. Какие-то странные звуки доносились из открытой в горницу двери: сопение и одновременно женские прерывистые вздохи. Сердце метнулось галопом, рваными громкими скачками отзываясь в висках. Сашка почувствовал, как кровь прилила к лицу. Звуки становились всё громче и громче, чаще и чаще, ему казалось, что они грохотали, давили на него, как будто гром барабанил прямо в его голове. Раздался женский смех, он становился всё резче и сильнее, до тех пор, пока вся Сашина голова не оказалась заполненной этим гадким гоготом. Вскоре он превратился в рёв, пронизывая собой и Сашкино щуплое тело, и весь дом – мамин и папин дом – всё уже вибрировало от этого звука. Сашу трясло, ему казалось, что он вот-вот разорвётся на кусочки, он хотел немедленно прекратить этот хохот, заткнуть его источник любыми способами, заставить замолчать, замолчать навсегда, заставить никогда не раздаваться ни в этом доме, ни в его жизни, не слышать этого богомерзкого женского смеха, над его мамой, над ним, над его сестрёнками и братом – над всеми ними, оставшимися в дураках.
– Убью… – сквозь зубы процедил Саша и перешагнул через приступок. Вдруг он споткнулся обо что-то мягкое, лежавшее на полу, и выронил топор. Последнее, что он увидел, падая, был железный обух.
3
Сашка увидел маму. Она сидела рядом с ним на кровати и плакала. Он встал с металлической койки, издавшей странный жалостный скрип, и, не обращая внимания на мать, достал из-под кровати верёвку и топор. В голове гудела только одна мысль: «Убью». Правда, он не помнил, кого он собирался убить и за что. В чудной длинной исподней рубахе прошёл он к двери и напоследок оглянулся. Мать, сгорбленная, с длинными седыми волосами, жидкими тусклыми прядями, спадающими по чёрной кофте, закрыла морщинистыми руками лицо и зарыдала:
– Саша, пошто ты это сделал-то? На кого же ты меня покинул? Саша, сыночек, вернися, прости…