Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 90

С тех пор, как мы выяснили наше родство, Мануэль обычно смотрит на меня влажными глазами, а в пятницу из Кастро он привёз мне шоколад. «Ты не мой парень, Мануэль, и выбрось из головы мысль, что ты заменишь моего Попо», — сказала я ему. «Это и не пришло бы мне в голову, глупая американка», — ответил он мне. Наши отношения такие же, как и раньше, никаких ласк и озорства, но он кажется другим человеком, и Бланка тоже это заметила — надеюсь, он не размякнет окончательно и не превратится в слюнявую развалину. Их отношения тоже изменились. Несколько ночей в неделю Мануэль спит в доме Бланки и оставляет меня брошенной, в компании трёх летучих мышей, двух ненормальных котов и одной хромой собаки. У нас была возможность поговорить о его прошлом, это больше не табу, но я всё ещё не отваживаюсь быть тем, кто поднимет данную тему; я предпочитаю ждать, пока он не проявит инициативу, что случается довольно часто, потому что как только его ящик Пандоры открывается, Мануэлю необходимо выговориться.

У меня есть довольно точная картина судьбы, которая постигла Фелипе Видаля, благодаря воспоминаниям Мануэля и подробной жалобе его жены в Викариат солидарности, в архивах которого есть даже пара писем, которые он написал ей до ареста. Нарушая правила безопасности, я написала своей Нини через Даниэля, который послал ей письмо, с просьбой дать объяснения. Она ответила мне через тот же канал, и таким образом я получила недостающую информацию.

В беспорядке первых дней после военного переворота Фелипе и Нидия посчитали, что, оставаясь незаметными, они смогут продолжать своё обычное существование. На протяжении трёхлетнего правления Сальвадора Альенде Фелипе Видаль вёл политическую телепрограмму — достаточная причина, чтобы считаться подозрительным у военных; однако он не был арестован. Нидия верила, что демократия скоро будет восстановлена, но Фелипе боялся длительной диктатуры, потому что в своей журналистской практике он писал о войнах, революциях и военных переворотах и знал, что однажды развязанное насилие невозможно остановить. Накануне переворота он предчувствовал, что все находятся на пороховой бочке, готовой взорваться, о чём и предупредил президента лично после пресс-конференции. «Вы знаете что-то, чего я не знаю, товарищ Видаль, или это предчувствие?» — спросил его Альенде. «Я прощупал почву в стране, и я думаю, что военные поднимут мятеж», — ответил он ему без преамбулы. «В Чили давние демократические традиции, никто здесь не приходит к власти силой. Я знаю всю серьёзность этого кризиса, товарищ, но я доверяю командующему вооруженными силами и чести наших солдат, я знаю, что они выполнят свой долг», — сказал Альенде торжественным тоном, словно говоря для потомков. Президент имел в виду генерала Аугусто Пиночета, которого сам недавно назначил, человека из провинции, из семьи военных. Пиночета хорошо рекомендовал его предшественник генерал Пратс, свергнутый под политическим давлением. Видаль точно воспроизвёл этот разговор в своей газетной колонке. Девятью днями позже, в понедельник 11 сентября, он услышал по радио последние слова Альенде, прощавшегося с народом перед смертью, и грохот бомб, падающих на президентскую резиденцию, дворец Ла-Монеда. Тогда он приготовился к худшему. Видаль не верил в миф о цивилизованном поведении чилийских военных, потому что изучал историю и вдобавок имел слишком много доказательств обратного. У него было предчувствие, что репрессии будут ужасными.

Правительственная хунта объявила военное положение и в числе немедленных мер наложила строгую цензуру на средства массовой информации. Не было никаких новостей, только слухи, которые официальная пропаганда не пыталась подавить, потому что ей было выгодно сеять ужас. Ходили разговоры о концентрационных лагерях и центрах пыток, о тысячах и тысячах арестованных, высланных и убитых, о танках, сравнивающих с землёй рабочие кварталы, о солдатах, расстрелянных за отказ подчиняться, о выбрасываемых в море с вертолётов заключённых с привязанными кусками рельсов, чтобы они быстрее тонули. Фелипе Видаль обращал внимание и на солдат с боевым оружием, на танки, шум военных грузовиков, гудение вертолётов, на людей, подгоняемых ударами. Нидия сорвала со стен плакаты певцов протеста и собрала книги, даже безобидные романы, и пошла выбрасывать их на свалку, потому что не знала, как их сжечь, не привлекая внимания. Это была бесполезная предосторожность, поскольку существовали сотни статей, документальных фильмов и записей, компрометирующих журналистскую работу её мужа.

Идея об исчезновении Фелипе принадлежала Нидии; так им было бы спокойнее, и она предложила ему отправиться на юг к тёте. Донья Игнасия была довольно своеобразной восьмидесятилетней женщиной: на протяжении пятидесяти лет она принимала умирающих в своём доме. Три горничные, почти такие же старые, как и она, поддерживали её в благородной задаче давать приют неизлечимым больным с выдающимися фамилиями, о которых их собственные семьи не могли или не хотели заботиться. Никто не посещал эту мрачную резиденцию, кроме медсестры и священника, приходивших дважды в неделю раздать лекарства и совершить причастие, поскольку было известно, что мёртвые там страдают. Фелипе Видаль ни во что из этого не верил, но в письме он признался жене, что мебель перемещается сама по себе, а по ночам невозможно спать из-за необъяснимых хлопков и ударов по крыше. Столовая часто использовалась как погребальная часовня, и там был шкаф, полный зубных протезов, линз и пузырьков с лекарствами, которые оставляли гости, отправляясь на небеса. Донья Игнасия встретила Фелипе Видаля с распростёртыми объятиями. Тётушка не помнила, кто он такой, и считала Видаля ещё одним пациентом, посланным Богом; вот почему её удивил его настолько здоровый вид.





Дом представлял собой колониальную реликвию из глиняных кирпичей и плитки, квадратный, с внутренним двором в центре. Комнаты выходили в галерею, где чахли запылённые кусты герани и клевали зерно свободно разгуливающие курицы. Балки и колонны были изогнуты, стены покрыты трещинами, ставни расшатаны в процессе использования и из-за подземных толчков; потолок протекал в нескольких местах, а воздушные потоки и больные души, как правило, двигали здесь статуи святых, что украшали комнаты. Это было превосходное преддверие смерти: холодное, влажное и мрачное, как кладбище, но Фелипе Видалю оно показалось роскошным. Доставшаяся ему комната была размером с его квартиру в Сантьяго, с коллекцией тяжёлой мебели, решётчатыми окнами и потолком настолько высоким, что угнетающие картины библейских сцен висели наклонно, и так их можно было оценить снизу. Еда оказалась превосходной, поскольку тётя была сладкоежкой и не жалела ничего для своих умирающих, которые лежали почти неподвижно в своих кроватях, хрипло дышали и почти не пробовали блюда.

Из этого убежища в провинции Фелипе пытался задействовать все связи, чтобы прояснить свою ситуацию. Он был без работы, потому что телеканал был конфискован, его газета прекратила существование, а здание сожжено дотла. Манера письма Фелипе отождествлялась с левой прессой, он не мог и мечтать о том, чтобы получить работу по профессии, но у него ещё оставались некоторые сбережения, чтобы прожить несколько месяцев. Неотложной задачей было выяснить, находится ли он в чёрном списке, и если это так, сбежать из страны. Он отправлял зашифрованные сообщения и тайно наводил справки по телефону, но его друзья и знакомые отказывались отвечать или запутывали извинениями.

По прошествии трёх месяцев он выпивал полбутылки писко в день, подавленный и пристыженный тем, что пока другие сражались в подполье с военной диктатурой, он ел как принц за счёт сумасшедшей старухи, которая постоянно ставила ему градусник. Он умирал от скуки. Видаль отказывался смотреть телевизор, чтобы не слышать военных шествий и маршей, и не читал, потому что в доме были книги XIX века. Единственной его общественной деятельностью были вечерние молитвы в розарии, где тётушка и служанки молились за души умирающих, в чём ему приходилось участвовать, поскольку это было единственное условие, выдвинутое доньей Игнасией за проявленное гостеприимство. В тот период он написал несколько писем своей жене, рассказав ей подробности своего существования, два из которых я смогла прочитать в архиве Викариата. Понемногу он начал выходить — сначала до двери, затем в булочную на углу и в газетный киоск, а вскоре уже прогуливался по площади и в кино. Он обнаружил, что лето в самом разгаре и люди готовятся к отпускам как ни в чём не бывало, как будто военные патрули в касках и с автоматами были частью городского пейзажа. Он отметил Рождество и начал 1974 год отдельно от жены и сына, но в феврале, когда он уже пять месяцев прожил, как крыса, и тайная полиция не пыталась его искать, Фелипе посчитал, что настало время вернуться в столицу и склеить осколки своей жизни и семьи.