Страница 12 из 23
Очевидно, он вспомнил свою дочь, и глаза у него помертвели, как у леща на кукане.
– Я уже всё понял, – сконфуженно пробормотал Булгаков и поплёлся в ординаторскую, упал на кушетку, успев подумать, что юность окончательно и безвозвратно прошла и что он моментально сделался стариком и теперь вечно будет таким, как Филипп Филиппович с бесформенными, бабскими плечами, умными и никчёмным и разговорами о спирте и медицине. Разве это жизнь? – подумал он и с этой мыслью провалился в тяжёлый, мертвенный сон.
А если бы сразу же сказала, продолжал думать он во сне, и не тянула бы резину, то ничего этого не было бы, всё обошлось бы малой кровью. Он посмотрел во сне на свои руки, которые совсем недавно были в густой кашеобразной массе того, что осталось от его ребёнка, и испытал тяжёлое чувство вины с той страшной, ясной логикой, которая может быть только во сне: вначале ты отрываешь ему ножку, например правую, и вытягиваешь её, а она маленькая, как у куклы, потом точно так же – левую, потом – тельце, пупок тянется, режешь, на две, три части, потом – руки, тоже, как у куколки, и последнее – давишь голову, чтобы она прошла без проблем. Самое главное, послед зачистить так, чтобы кровотечения не было.
Родился бы идиот, снилось ему дальше, хотя он страшно лукавил: во-первых, не такой уж я морфинист, стал оправдываться он, а только начал, а во-вторых, я просто не хочу иметь детей, всю жизнь мешать будут. Почему – он не знал и неподдельно ужаснулся: в свете второго аборта моей любимой жене не стоит доверять мне, сделал он вывод. Не будет мне прощения, покаялся он, впадая в противоположную крайность, не будет! И заплакал навзрыд, безутешно и чисто, как не родившийся ребёнок.
Через неделю в момент ночного бдения над листом бумаги, он сообразил наконец, разбудил Тасю и сказал прочувствованно без щелчка в голове:
– Ты прости меня… идиота…
– Да простила, простила… – в сердцах бросила она, загораживаясь от света. – Давно простила… – и повернулась на другой бок.
– Я не об этом… – потянул он её за плечо.
Она снова, морщась, посмотрела на него, что он ещё выкинет в три часа ночи?
– Я стану знаменитым, очень знаменитым… – произнёс он мечтательно, глядя сквозь неё куда-то в пустоту.
Мысль о том, что ему обязательно помогут, будоражила его.
– Дай-то бог, – согласилась она, по-матерински терпеливо глядя на него и полагая, что этим всё и кончится и можно будет спать дальше.
Круги у неё под глазами всё ещё не прошли, и выглядела она уставшей.
– Надо придумать что-то такое, что оправдало бы меня в глазах моих читателей, – сказал он, как сумасшедший, намекая на лунных человеков.
Его белые, как лист бумаги, глаза не предвещали ничего хорошего, однако, с этой стороны не должно было произойти ничего страшного, потому что укол на ночь она ему сделала с чистым морфием, чтобы он спал, а зряшно не корпел. Не то чтобы она была против, но в душе не одобряла, считая, что и литература в том числе губит его.
– Придумай, – посмотрела она на него с терпением бывалой жены.
И он придумал:
– С девочкой, дифтерией и собственной неловкостью, когда отсасываешь мокроту!
– Не очень-то правдоподобно, – подумала она вслух, закатывая глаза.
– И так сойдёт, – махнул Булгаков.
– Догадаются… – сонно вздохнула Тася.
– Никто не должен знать, что я наркоман! – потребовал он и подумал, что лунные человеки должны помочь, не зря же они появились в его жизни.
– Ладно, ладно, никто! – постаралась она придать голосу серьезный тон и взяла своё. – Но это же не может длиться вечно!
Он недовольно заёрзал на стуле и, как всегда, мучаясь неразрешимостью ситуации.
– Если ты хочешь стать знаменитым, – сказала она ему так, как говорят недорослю, – тебе надо продержаться как можно дольше.
– Как это? – удивился он и перестал пялиться в стену. – Как?..
– Нужна система, нельзя часто колоться, положим, два раза в день. Всё остальное время терпи.
– Терпеть?.. – переспросил он, словно очнувшись. – Попробуй, а я посмотрю!
Он выпялился на неё своими белыми, как снежки, глазами.
– Иначе не дождешься своих поклонников, – твёрдо сказала она и со значением посмотрела на него, мол, сам должен соображать, я всего лишь твоя жена, а не бог.
И ему сделалось плохо от одной мысли, что надо дожить ещё до утра. Теперь он мерил жизнь маленькими отрезками времени: от сих до сих, укол, потом снова от сих до сих, и только потом долгожданный укол.
– Ты думаешь, у меня получится? – спросил он с глупой ненавистью, имея ввиду литературу, а всё остальное не имеет никакого значения, всё остальное казалось ему преходящим, даже его прекрасная Тася, которую он обожал, как матрос швабру «машку».
Она поняла его, как понимала всегда, но не подала вида, полагая, что семейная жизнь и должна быть такой приторной, как пастила в шоколаде.
– Я даже не сомневаюсь, – сказала она так, чтобы он не вспылил.
Что она имела ввиду, он так и не понял.
– У меня ничего не получится! – посетовал он, с ненавистью глядя на чистый лист бумаги.
Он не мог написать ни строчки, но всё равно интерпретировал метафизику происходящего в классические формы мифологии и религии, потому что по-другому не умел. Эмоции истощались, как колодец в пустыне. Душа пребывала в диапазоне от ярости до уныния, но это совершенно не помогало, напротив, иссушало ещё больше.
Тася хмуро посмотрела на него и решилась, понимая, что ходит по лезвию бритвы:
– Надо найти своих благодетелей!
– Ё-моё! – вспыхнул он и посмотрев на неё с ненавистью. – Зачем?!
Он-то по наивности вообразил, что лунные человеки принадлежат только ему, что он волен делать с ними всё, что заблагорассудится, например, растерзать реально или в романе, он ещё не знал, в каком, но всё равно растерзать, а оказывается, он ревновал их даже к памяти «СамоварЪ» и всему тому, что наговорил ему лакей со стеклянным глазом, единственно уповавший на его талант. И никто не имел права прикасаться к этому! Никто! Даже Тася!
– Они всё могут! – объяснила она доходчиво, намеренно не замечая его состояния. – Я не понимаю, чего ты боишься?..
Казалось, она приоткрыла тайну и этим неимоверно разозлила его.
– Я ничего не боюсь! – заорал он, зная, что это подло, мерзко и не даёт ей шанса. – Ничего!
– Тогда тебе и карты в руки! – не сдалась Тася.
– Сука! – закричал он в бешенстве. – Горгия! Убью!
И она поняла, и уступила, и заплакала в темноте; тогда он швырнул в неё семилинейную керосиновую лампу.
К счастью, керосина в лампе было на самом донышке, и они быстро потушили вспыхнувшее одеяло. Спасть им, однако, пришлось, укрывшись одеждой, потому что постель была залита керосином.
Наконец Филипп Филиппович нашёл ему замену и перевёл из главного и единственного – в рядовые ординаторы на полторы ставки, потому что и здесь тоже была глухомань и никаких врачей не предвиделось вплоть до окончания войны.
Она везла его, безвольного, на север, в Вязьму, строго следя за тем, чтобы он не превышал дозу: иногда он пытался тайком пить снадобье прямо из бутылочки; и Тася, не стесняясь возничего, устраивала ему взбучку. Он обиженно падал лицом низ и лежал в телеге, как бревно. Ей стоило большёго труда, долгих разговоров убедить его попытаться ещё раз, самый последний раз всё начать сначала, однако всякий раз она нарывалась на его боль:
– Поклянись, что ты меня не бросишь посреди дороги!
– Не брошу… – устало обещала Тася, пряча мокрый платок в рукав.
У неё ещё были сил даже на слёзы. А ещё их спасло рекомендательное письмо Филиппа Филипповича. Главврач Артур Борисович Малахитов странно посмотрел на Булгаков и сказал, что к работе можно приступать хоть завтра. «А для вас, мадам, увы, места нет, – сказал он Тасе, – даже санитаркой».
И Тася поняла, что Малахитов всё понял и нарочно усложнил им жизнь, чтобы они не задерживались в этих краях и убрались подобру-поздорову.