Страница 9 из 12
Внезапно на меня нашло необоримое слёзное желание попрощаться с Евой. Сначала Тамаш и слышать об этом не хотел, но потом то чувство, что связывало их с Евой пересилило в нём. Мы сели в трамвай, а потом по ступенькам взбежали в Крепость.
Теперь-то я знаю, что в тот миг, когда мне захотелось увидеть Еву, я уже предал Тамаша и самоубийство. Сам того не сознавая, я рассчитывал, что если мы вернёмся к людям, то они уж как-нибудь да спасут. В подсознании мне не хотелось умирать. Я смертельно устал, как устаёшь только двадцати лет, и тоже тосковал о тайной, тёмной эйфории умиранья, но хмельное чувство гибельности стало рассеиваться, и умирать расхотелось…
У Ульпиусов оказались Эрвин и Янош. Я весело оповестил их, что мы приняли по пятнадцать сантиграмм морфия на брата и вот-вот умрём, но сперва хотим попрощаться. Тамаш был уже совсем белый, и его шатало, по мне ничего не было заметно, кроме того, что я перепил, и болтлив, как пьяные. Янош тут же умчался, позвонил в скорую, сообщил, что тут двое молодых людей приняли по пятнадцать сантиграмм морфия.
– Живы ещё? – спросили в скорой.
На утвердительный ответ Яноша ему велели немедленно привезти нас. Янош и Эрвин затолкали нас в такси, и отвезли на улицу Марко. Я всё ещё ничего не чувствовал.
Зато почувствовал в скорой, где мне нещадно промыли желудок и отбили охоту от всякого самоубийства. Кстати, не могу отделаться от ощущения, что то, чем мы себя травили, было не морфием. Или Ева обманула Тамаша, или врач Еву. Тамашу могло стать плохо и от самовнушения.
Еве и мальчикам пришлось всю ночь не спать и следить, чтоб мы не уснули, им там сказали, что если мы уснём, то больше не проснёмся. Странная была ночь. Мы были в сильном замешательстве друг перед другом; и ещё я был счастлив, что стал самоубийцей, крупная сенсация, и был счастлив, что остался жив; такая была чрезвычайно приятная усталость. Мы все очень любили друг друга, и эта их ночь без сна была великим, жертвенным жестом дружбы, и очень шла к нашей тогдашней религиозной и дружеской воодушевлённости. Мы все были растроганы, и вели разговоры во вкусе Достоевского, и пили один чёрный кофе за другим. Такая типично юношеская ночь, на какие повзрослев, невозможно оглядываться без некоторой тошноты. Но Бог знает, похоже, я уже состарился, оглядываюсь, и никакой тошноты, а лишь большая-пребольшая ностальгия.
Один Тамаш не произнёс ни слова, и терпел, покуда мы лили на него холодную воду и щипали, чтоб он не заснул. Тамашу и в самом деле было скверно, к тому же он был раздавлен тем, что снова не удалось. Когда я заговаривал с ним, он отворачивался и не отвечал. Считал предателем. Позже он никогда не заводил речи об этой истории, был так же приветлив и учтив, как раньше, но я-то знаю, что он так и не простил мне. Так и умер, я был ему уже чужим тогда…
На этом Михай умолк, и уткнулся лицом в ладони. Затем встал и уставился из окна в темень. Потом вернулся, и с рассеянной улыбкой гладил Эржи по руке.
– Так до сих пор мучит? – тихо спросила Эржи.
– С тех пор у меня больше не было ни единого друга, – сказал Михай.
Опять оба молчали. Эржи размышляла, от одной ли пьяной сентиментальности Михаю так жаль себя, или в Михае и впрямь что-то оборвалось тогда, у Ульпиусов, и с тех пор он так безразличен к людям, и так далёк от них?
– А с Евой что было? – наконец, спросила она.
– Ева была тогда влюблена в Эрвина.
– И вы не ревновали?
– Нет, находили естественным. Эрвин был гегемоном, мы считали его самым необыкновенным среди нас, и справедливо было, что Ева любит его. К тому же я не был влюблён в Еву, что до Яноша, то кто его знает. Да и компания наша тогда немного распалась. Эрвину и Еве всё более хватало друг друга, и они искали случая остаться вдвоём. А меня всерьез уже начинали увлекать университет и религиоведение. Я был полон научных амбиций; первая встреча с наукой пьянит так же как любовь.
Но возвращаясь к Эрвину и Еве… Ева стала тогда намного тише, ходила в церковь, к Английским барышням[6], где когда-то была школьницей. Я уже говорил, что у Эрвина была совершенно необычайная склонность влюбляться, любовь была неотъемлема от него, как от Сепетнеки авантюризм. Мне было понятно, что вблизи него даже Ева не могла оставаться холодна.
Трогательная была любовь, насквозь пропитанная поэзией, будайской крепостью, двадцатилетнестью, такая знаешь, любовь, что когда они вдвоём шли по улице, то я едва ли не ждал, что люди сейчас почтительно расступятся перед ними, как когда святыню несут. Как-то весь смысл нашего союза выкристаллизовался в эту любовь. И как скоро всё кончилось! Я так никогда и не узнал, что же такое между ними произошло. Кажется, Эрвин попросил Евиной руки, и старый Ульпиус вышвырнул его. И как Янош слыхал, даже влепил ему пощёчину. Но Ева лишь ещё сильней любила Эрвина, и конечно же, рада была бы стать его любовницей, но для Эрвина шестая заповедь была неумолимой явью. Он стал ещё бледней и молчаливей, чем раньше, к Ульпиусам не приходил больше, и я всё реже виделся с ним; с Евой должно быть тогда и происходила та огромная перемена, сделавшая её позднее столь необъяснимой для меня. Затем в один прекрасный день исчез Эрвин. От Тамаша я узнал, что он ушёл в монахи. Тамаш уничтожил прощальное письмо, в котором Эрвин сообщил ему о своём решении. Знал ли он монашеское имя Эрвина, и где, в каком тот состоит ордене, тайна, которую он унёс с собой в могилу. А может открыл её одной Еве.
Конечно же Эрвин ушёл в монахи не потому, что не мог жениться на Еве. Ведь до этого мы много говорили о монашеской жизни, и я знаю, что религиозность Эрвина была слишком глубока, чтоб уйти в монахи без какого-либо знака внутренней на то готовности, всего лишь из отчаянья или романтики. Конечно же он видел и знак свыше в том, что не мог жениться на Еве. Но во внезапном, похожем на бегство уходе его была наверно немалая доля желанья спастись от Евы, от того искушения, что означала для него Ева. Так он, пусть спасаясь, и пожалуй слегка в духе Иосифа, но всё же совершил то, о чём мы столько мечтали в то время: юность свою нетронутой жертвой посвятил Богу.
– Одного не пойму, – сказала Эржи, – если он, как ты говоришь, был так предрасположен к любви, то зачем он принёс эту жертву?
– Дорогая, противоположное в душе рядом. Великими аскетами становятся не холодные и бесчувственные люди, а самые пылкие, те кому есть от чего отказываться. Потому Церковь и не берёт в священники кастратов.
– И как же приняла всё это Ева?
– Ева осталась одна, и дальше с ней было не сладить. В то время в Будапеште заправляли контрабандисты и офицеры Антанты. Как-то так вышло, что Ева оказалась в кругу офицеров Антанты. Она знала языки, и в ней не было ничего провинциально-мадьярского, воистину горожанка мирового города. Кажется, она была очень популярна. Из девочки-подростка вдруг преобразилась в диву. Тогда же вместо дружески прямого выражения глаз у неё появился тот, другой взгляд: она всегда смотрела так, как будто вслушивалась при этом в какие-то дальние, тихие голоса. В этот последний период вслед за гегемонией Тамаша и Эрвина наступила гегемония Яноша. Ведь Еве нужны были деньги, чтобы быть элегантной среди элегантных людей. Правда, она очень даже умела шить себе наряды из ничего, но и на ничего нужны были хоть какие-то деньги. И наступал черёд Сепетнеки. Он всегда умел раздобыть деньги для Евы. Знал, откуда. Нередко выуживал их у тех самых офицеров Антанты, с которыми Ева танцевала. Собрал кассу, – цинично говорил он. Но к тому времени мы тоже уже изъяснялись цинически, ибо всегда приноравливались к стилю гегемона.
Мне очень не нравились чуждые щепетильности методы Яноша. Не нравилось, например, как однажды он заявился к господину Рейху, старому бухгалтеру с отцовского предприятия, и посредством редкостно путаной истории, ссылаясь на мой карточный долг и намерение покончить с собой, выудил у него вполне себе крупную сумму. Потом, конечно, мне пришлось сознаваться в карточном долге, хотя карт я сроду в руки не брал.
6
Монашеский орден Английских девушек (сёстер Лорето).