Страница 3 из 6
на спину… И вот идёт по лугу,
наступает прямо на цветы
жёлтые, багровые, любые:
вран-да-майна, мачеха-и-ты,
даже о ромашках не забыли.
Пьяный ангел валится в траву,
по земле катается, хохочет.
Бабочки по воздуху плывут,
закатив фасеточные очи.
Обернёшься – и черным-бела
роща расступается зловеще.
– Не смотри туда, сомнамбула, -
говорит сновидцу волнорезчик,
вырезая дивную волну,
на воду красавицу бросая.
Едет новобранец на войну,
руку под подушку запуская…
Он проснётся через полчаса,
весь в земле, укушенный женою;
распахнёт потухшие глаза
и заденет даму за живое.
Аргумент
«Не грусти, – говорил мне молчальник –
без озвучки, но я понимал, –
всё потеряно, друг, изначально;
обезьяна ты или кайман,
альбатрос или чёрная мамба,
наступает такая пора –
не спасут ни хореи, ни ямбы,
ни везение, ни доктора.
Эту фундаментальную тему
разрешают посредством ножа,
но куда бы душа ни взлетела,
существует ли, парень, душа?»
В отдаленье корова мычала,
дым курился над древней избой.
Скалил жёлтые зубы молчальник,
а точнее, остатки зубов.
Я на камень замшелый уселся
(правда в том, что в ногах правды нет).
И вонзилось мне лезвие в сердце,
как последний его аргумент.
Ленинград
Человек начинается с левой ноги –
вот проснулся и с левой встаёт.
Под крылом не зелёное море тайги,
а тускнеющий мартовский лёд;
грязноватого снега развалины на
тротуарах, пивная, продмаг…
Человек упирается в стену, стена
упирается в длинный овраг.
Там тамбовские волки играют в снежки;
наигравшись, спешат на парад.
В серых лапах пунцовые держат флажки.
Из Тамбова идут в Ленинград.
Человек улыбается, машет волкам.
«Наконец-то! – кричит. – Молодцом!»
Удаляется в ванну, по жёлтым клыкам
водит щёткою, бреет лицо;
корчит зеркалу рожи (не может без рож),
а из зеркала смотрят враги.
Между тем просыпается город и тож
поднимается с левой ноги.
Гумилёвский трамвай по Приморской бежит,
в отсыревшие боты обут.
Улюлюкают дамам на Стачек бомжи.
А по Невскому волки идут.
Следствие
Детектив изучает улики:
пол-литровую банку черники,
перья чаек, какие-то злаки,
норку мыши, лукошко опят.
Нарезает круги, размышляя;
запирается, чтоб не мешали
в кабинете. Зелёной клешнёю
потирает опять и опять
подбородок массивный багровый.
Вспоминает родные дубравы
на планете Аркадия Нова,
в олимпийские кольца свернув
впечатляющий хвост. А в подвале
душегуб созерцает ладони,
на которых сверкают медали,
из которых одна за войну,
а вторая за что-то такое –
в двух словах не опишешь. Толкая
вагонетку с бобами какао,
запыхавшийся судмедэксперт
говорит в диктофон: «Вероятно,
мышь убита тупым долгопятом».
Долгопят поправляет: «Предметом».
«Не тупым», – возражает предмет.
Она стоит под деревом нагая.
На голове два синих попугая;
один продолговатый изумрудный,
другой же вообще не попугай.
А дерево то яблоня, то вишня -
само не понимает, как так вышло,
но ты его за это не ругай.
Тут есть, конечно, пара неувязок.
Она стоит одетая под вязом,
на ней крутые валенки и стразы,
а больше ничего. Ну а чего
ты ожидал, читатель или зритель?
Вы с ней сто лет под ивою стоите;
вам машет солнце костью лучевой,
поёт зюйд-вест, селена глазки строит,
тень ворона выклёвывает глаз.
Стекает с веток красный дождь листовок…
Она считает, что грустить не стоит.
Её дыханье – веселящий газ.
Тяни-Толкай
Бранился извозчик и Тяни-Толкая хлестал,
когда из лечебницы вывели бледного Ницше.
Лёг на спину дождик, почувствовав вдруг, что устал.
Шли спать проститутки. Торги начинались на бирже.
Карета промчалась, забрызгав философу плащ.
И солнце туман распороло лучами косыми.
Голодные духи пускались над бойнями в пляс.
А Тяни-Толкай всё к земле прижимался, не в силах
понять, что случилось; зачем его, бедного, так –
тяжёлою плетью, с садистской оттяжкой, до крови?
И головы зверя мотались и никли не в такт.
Ах, если бы только он мог, как нормальные кони,
читать мостовую уверенным цоком копыт…
Тут бледный философ ударил злодея: «Не надо!»
Свернулось пространство в какой-то сплошной неевклид,
и в нём заметались зелёные ангелы ада.
И вот санитары берут Заратуштру в кольцо,
толкают и тянут, и это щекотно немного.
И всё заслоняет залитое светом лицо,
похожее на исполинский подсолнух Ван Гога.
Шалтай-Болтай
Что ни утро, дивился – живой,
явь за хвост разноцветный хватая;
под холодной водой в душевой
напевая «Шалтая-Болтая».
«Я сидел на китайской стене,
том Конфуция в лапах передних.
Было страшно и весело мне
оставаться одним из последних.
Было страшно. Багряной иглой
исцарапало душу светило.
Столько в землю шалтаев легло,
что болтаям земли не хватило.
Было весело. Дождь или снег –
я кричал: мы ещё повоюем!
Жил на свете один человек,
сам не знаю – во сне, наяву ли;
человечек смешной дрожжевой,
в смысле, рос не по дням – по часам он.
Что ни утро, стоял в душевой,
и вода накрывала, как саван,
человечка того – чудака,
распустившего мыльные перья…
Всё текла, говорю, и текла,
доходила до точки кипенья».
Рагнарёк
Был у Вани волшебный зверёк;
по-научному звать – «рагнарёк»,
хвост пушистый, глаза что рубины.
Рагнарьки, они вроде хорьков:
благородная синяя кровь,
сами белые наполовину.
А второй половины зверька
ни один из живущих пока
не видал – чудеса да и только!
В общем, странный зверёк рагнарёк.
Холил Ваня питомца, берёг
всё равно что родного ребёнка;
то расчешет, то кормит с руки.
А как умер, пришли мужики,
под ракитою Ваню зарыли.
Спи, Ванюша, вот Бог, вот порог,
а меж ними, что бурный поток,
рагнарьков половины вторые.
Так долго Апостол ходил по воде,
что вышел на берег больным.
Гадал Пироман по вечерней звезде,
по рёбрам её огневым.
В таверне Сновидец сидел, выпивал
на пару с Паяцем Таро.
Вытягивал лапы роскошный сервал
под залитым пивом столом;
он экскурсоводом в Аиде служил,
в Морфеево царство сбежал,
и вот, перейдя на постельный режим,
лоснится что твой баклажан.
…Бомжи возле пирса костёр разожгли,
прочли мою жизнь, как роман.
Апостол сказал: «Не хватает души».
«Огня», – возразил Пироман.
Майя
1
Был День всех святых. Мертвецы воскресали.
Кошмарный оркестр громыхал Берлиоза.
Повстанцы сжигали колёса сансары,
боролись с припадками метемпсихоза.