Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 10

Сколько прошло времени, не знаю. Прихожу в себя от звука голосов и шагов в палате. Уже темно. Вижу несколько силуэтов, ходящих от койки до койки с фонариком в руках. Моя койка в самом углу. От каждой койки доносится мужской голос, сухо констатирующий по-польски: «Умер». Группа подходит ко мне. Тот же сухой голос с затаенной злобой говорит: «А этот, пся крев, еще живет». Я снова впадаю в беспамятство…

23-е, раннее утро, только что рассвело. Прихожу в себя, с удивлением оглядываюсь, не могу понять, где я. Другая, почти пустая палата. Сразу же прошу принести мне мои документы, объясняю, где их найти, особенно боюсь за комсомольский билет.

Сестра на некоторое время исчезает. Когда она возвращается, я спрашиваю ее о документах. Она, по всей видимости, не затрудняя себя поисками, недовольно ответила: «Не зналязла». Я прошу еще раз. Получив в ответ: «Добже, на разе зачекай, тераз не мам часу». Она исчезает и больше не появляется. Я впадаю снова в бессознательное состояние. Сквозь полусон слышу какой-то шум и движение в палате. Открываю глаза, но полностью не могу еще отдать себе отчета в происходящем. Вижу группу военных, но без очков не могу понять, кто они. В голове мелькает мысль, что красноармейцы, наверное, принесли своего раненого товарища. С улицы доносится артиллерийская стрельба, грохот танков, шум автомашин. Начиная яснее различать голоса, слышу немецкие слова. Думаю, что привели немецких раненых военнопленных для оказания им помощи. Но мои радужные предположения очень быстро превратились в самую мрачную и безотрадную действительность.

Немцы разгуливали с хозяйским видом между коек и рассматривали нас как диковинных зверей. Меня рассматривали как какое-то восьмое чудо. Замечаю, что двое наших медицинских работников уже не имеют оружия и знаков различия. Поляки же на задних лапках танцуют перед немцами и чувствуют себя как бы вторыми хозяевами положения. Немцы принесли своего, кажется, полковника, для оказания ему помощи. Окончательно прихожу в себя и понимаю, что я попал в плен к немцам.

Меня охватывает беспокойство. Что будет, если мой билет попадет в какие-нибудь вражеские руки? Непростительная халатность. Хорошо еще, если его сожгут вместе с постельными принадлежностями.

В голове самые безотрадные мысли. Я, секретарь комсомольской организации, оказываюсь нарушившим военную присягу. С каким лицом я теперь покажусь своим товарищам, своим родителям? Начинаю думать о том, что, может быть, будет лучше исключить себя из жизни. Но быстро отбрасываю эту мысль: ведь возможно, что наши ответным ударом отобьют город, и мы будем снова у своих. Тогда сразу же после поправки – на фронт, и всё будет снова хорошо. Ведь еще Маяковский сказал:

Таким образом, я немного успокоился и принял решение как-нибудь выждать время и при первой возможности удрать к своим. В тот момент я не отдавал себе отчета в том, что представляет из себя немецкий плен, как он изнуряет человека и приводит в самый кратчайший срок к смерти. Тогда я еще не знал, что буду в течение долгих месяцев привязан к больничной койке. Довольно скоро я приобрел уже первые, весьма поучительные сведения о немецкой вежливости. Немцы ходили по госпиталю, грубо кричали и ругались и несколько раз применяли рукоприкладство. Всех наших раненых было приказано к 18.00 перевести в здание городской школы.

Начался очень мучительный переезд. Только благодаря нежному и заботливому обращению со стороны нескольких оставшихся сестер и сестер-добровольцев из местных русских комсомолок, наши страдания были, по возможности, уменьшены.

Как сквозь сон помню печальные, но полные твердой решимости лица наших сестер, которые, еле держась на ногах от усталости, помогали нам.

Школа находилась не очень далеко от госпиталя, но по дороге мне удалось сделать весьма поучительные наблюдения. Встретилась группа оживленно разговаривавших, разодетых, с цветами в петлицах и на платьях людей. По разговору я понял, что это поляки. Они всячески демонстрировали свои верноподданнические чувства. Встретилась мне еще одна группа, при виде которой у меня защемило сердце: несколько немецких солдат гнали наших красноармейцев, подталкивая их со смехом и грубыми шутками штыками. Встретилось очень много людей с серьезными, печальными лицами. Их глаза при виде немцев вспыхивали на миг огоньком глубокой ненависти, но потом сразу же покрывались непроницаемой пеленой полного безразличия. Эти люди говорили либо по-русски, либо по-белорусски. Наш народ с первой же минуты не хотел и ненавидел немцев.

Вот и школа…

Школа

Все двери и окна раскрыты настежь, во дворе валяются парты и столы, бумага и учебные принадлежности, на стенах висят изодранные карты и наглядные пособия. Весь пол усеян бумагой и залит чернилами. Среди бумаг на полу одна из сестер подняла портрет тов. Сталина и, заботливо свернув его, спрятала под кофточку.





Когда меня проносили через бывший актовый зал, я над возвышением заметил еще один большой портрет тов. Сталина. Внутри всё заныло от глубокой обиды и бессильной злобы: немцы выкололи на портрете глаза и чернилами пририсовали рога. На каждом шагу фашисты показывали всё наглее и наглее свой звериный облик.

Нас положили на голый пол, очень тесно, одного к другому. Вместо матрацев нам служили кому газета, кому карта, кому плакат. Мне стало окончательно ясно, что цена нашей жизни для немцев равна нулю и что мы для них являемся обременительным элементом.

В школе тихо. Смеркается. С улицы доносятся звуки аккордеона – фокстротики и какие-то фашистские песенки. Не хочется и слушать.

Вдруг с верхнего этажа школы донеслись звуки рояля. Аккордеон стих. До нас стали доноситься легкие звуки штраусовских вальсов; потом совершенно неожиданно несколько старых русских народных мотивов, долетя до слуха, каким-то родным теплом согрели душу. Игра вдруг оборвалась, минута молчания, и вот до слуха доносится музыка Бородина – ария князя Игоря. Кто-то играл с большим чувством. Звуки закрадывались в душу и будили ответные чувства, хотелось самому вторить Игорю:

Всё во мне переполнилось одним горячим желанием вырваться отсюда и бить, бить немцев без пощады. Но танцующие звуки аккордеона из-под окна грубо ворвались в родную мелодию, прервав и заглушив ее, вернули меня в мрачную действительность. Кругом стонали раненые и пахло гноем. Я впал снова в беспамятство.

24-е. Прихожу в себя от того, что меня кто-то тормошит: «Вставай, регистрация. Доктор будет делать обход».

Оглядываю своего соседа. Начинаю с ним разговаривать. Он пианист из Минска. Там у него жена и ребенок. Фамилию его не могу запомнить. Как-то на Т. Он еврей. Просит меня никому об этом не говорить. Я сначала не понимаю почему. Он объясняет: немцы уничтожают евреев, политруков и комиссаров. Без всякого разбора. Достаточно сказать: он еврей, он комиссар. Я дал ему слово.

Разговорились о музыке, потом перешли на литературу, так как это предмет для меня более знакомый.

Начинается обход…

Записывают все метрические данные и характер ранений. На перевязку не берут, так как еще нет материала. Прикрепляют двух сестер – Нину (фамилию не сказала), высокую, несколько неуклюжую девушку, но исключительно милую и добрую, и Рахиль Гольдину, очень хорошенькую молодую женщину из местных. Они стараются, по возможности, удовлетворить все наши потребности. Рассказывают нам последние новости. Рахиль приносит немецкую газету и переводит.

Не хочется верить крикливым и хвастливым немецким сводкам и заявлениям. В душе томящий вопрос: как же это возможно? Неужели Павлов – предатель? Судя по рассказам многих и по собственным наблюдениям, это так. Ведь тут лежат раненые артиллеристы, танкисты, летчики, пехотинцы и другие, и все рассказывают о больших неполадках, которые в момент начала войны обнаружились в их частях.