Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 45



«Нас в набитых трамваях болтает…»

Нас в набитых трамваях болтает.Нас мотает одна маета.Нас метро то и дело глотает,выпуская из дымного рта.В смутных улицах, в белом порханьилюди, ходим мы рядом с людьми.Перемешаны наши дыханья,перепутаны наши следы.Из карманов мы курево тянем,популярные песни мычим.Задевая друг друга локтями,извиняемся или молчим.Все, что нами открылось, узналось,все, что нам не давалось легко,все сложилось в большую усталостьи на плечи и души легло.Неудачи, борьба, непризнаньенас изрядно успели помятьи во взглядах и спинах – сознаньеневозможности что-то понять.Декабрь 1956

Станция Зима

Поэма

Мы, чем взрослей, тем больше откровенны.За это благодарны мы судьбе.И совпадают в жизни переменыс большими переменами в себе.И если на людей глядим иначе,чем раньше мы глядели,                                      если в нихмы открываем новое,                                 то, значит,оно открылось прежде в нас в самих.Конечно, я не так уж много прожил,но в двадцать все пересмотрел опять —что я сказал,                    но был сказать не должен,что не сказал,                     но должен был сказать.Увидел я, что часто жил с оглядкой,что мало думал, чувствовал, хотел,что было в жизни, чересчур уж гладкой,благих порывов больше, а не дел.Но средство есть всегда в такую порунабраться новых замыслов и сил,опять земли коснувшись, по которойкогда-то босиком еще пылил.Мне эта мысль повсюду помогала,на первый взгляд обычная весьма,что предстоит мне где-то у Байкалас тобой свиданье, станция Зима.Хотелось мне опять к знакомым соснам,свидетельницам давних тех времен,когда в Сибирь за бунт крестьянский сосланбыл прадед мой с такими же, как он.Сюда        сквозь грязь и дождь                                         из дальней далив края запаутиненных стволовс детишками и женами их гнали,Житомирской губернии хохлов.Они брели, забыть о многом силясь,чем каждый больше жизни дорожил.Конвойные с опаскою косилисьна руки их, тяжелые от жил.Крыл унтер у огня червей крестями,а прадед мой в раздумье до утрабрал пальцами, как могут лишь крестьяне,прикуривая, угли из костра.О чем он думал?                          Думал он, как встретитих неродная эта сторона.Приветит или, может, не приветит, —бог ведает, какая там она!Не верил он в рассказы да в побаски,которые он слышал наперед,мол, там простой народ живет по-барски.(Где и когда по-барски жил народ?)Не доверял и помыслам тревожным,что приходили вдруг, не веселя, —ведь все же там пахать и сеять можно,какая-никакая, а земля.Что впереди?                    Шагай!                               Там будет видно.Туда еще брести – не добрести.А где она,               Украйна, маты ридна?К ней не найти обратного пути.Да, к соловью нема пути,на зорьке сладко певшему.Вокруг места, где не пройтини конному, ни пешему,ни конному, ни пешему,ни беглому, ни лешему.Крестьяне, поневоле новоселы,чужую землю этой сторонысочесть своей недолей невеселойони, наверно, были бы должны.Казалось бы, с нерадостью большоюони ее должны бы принимать:ведь мачеха, пусть с доброю душою, —она, понятно, все-таки не мать.Но землю эту, в пальцах разминая,ее водой своих детей поя,любуясь ею, поняли:                                родная!Почувствовали:                         кровная,                                      своя…Потом опять влезали постепеннов хомут бедняцкий, в горькое житье.Повинен разве гвоздь,                                  что лезет в стену?Его вбивают обухом в нее.Заря не петухами их будила —петух в нутре у каждого сидел.Но, как ни гнули спины, выходило:не сами ели хлеб, а хлеб их ел.За молотьбой, косьбой,                                    уборкой хлева,за полем, домом и гумном своим,что вдоволь правды там, где вдоволь хлеба,и хватит с них вполне,                                   казалось им.И в хлеб, как в Бога, веривший мой прадед,неурожаи знавший без числа,наверное, мечтал об этой правде,а не о той, которая пришла.Той правде было прадедовской мало.В ней было что-то новое, свое.Девятилетней девочкою мамавстречала в девятнадцатом ее.Осенним днем в стрельбе, что шла все гуще,возник на взгорье конник молодой,пригнувшись к холке,                                  с рыжим чубом, бьющимиз-под папахи с жестяной звездой.За ним, промчавшись в бешеном разгонепо ахнувшему старому мосту,на станцию вымахивали кони,и шашки трепетали на лету.Добротное, простое было что-то,добытое уже навернякаи в том, что прекратил блатных налетыприезжий комиссар из губчека,и в том, что в жарком клубе ротный комикизображал,                 как выглядят враги,и в том, что постоялец —                                       рыжий конник —остервенело                   чистил                              сапоги.Влюбился он в учительницу страстнои сам ходил от этого не свой,и говорил он с ней о самом разном,но больше все —                         о гидре мировой.Теорией, как шашкою, владея(по мненью эскадрона своего),он заявлял, что лишь была б идея,а нету хлеба —                       это ничего.Он утверждал, восторженно бушуя,при помощи цитат и кулаков,что только б в океан спихнуть буржуя,все остальное —                         пара пустяков.А дальше жизнь такая, просто любо:построиться,                    знамена развернуть,«Интернационал»                            и солнце – в трубы,и весь в цветах —                           прямой к Коммуне путь!И конник рыжий, крут, как «либо-либо»,набив овсом тугие торока,сел на коня,                  учительнице лихосказал:           «Еще увидимся… Пока!»Взглянул,               привстав на стременах высоко,туда,       где ветер порохом пропах,и конь понес,                    понес его к востоку,мотая челкой в лентах и репьях…Я вырастал,                  и, в пряталки играя,неуловимы, как ни карауль,глядели мы из старого сараяв отверстия от каппелевских пуль.Мы жили в мире шалостей и шанег,когда, привстав на танке головном,Гудериан в бинокль глазами шамалМоскву с Большим театром и Кремлем.Забыв беспечно об угрозах двоек,срывались мы с уроков через дворик,бежали полем к берегу Оки,и разбивали старую копилку,и шли искать зеленую кобылку,и наживляли влажные крючки.Рыбачил я,                 бумажных змеев клеили часто с непокрытой головойбродил один,                    обсасывая клевер,в сандалиях, начищенных травой.Я шел вдоль черных пашен,                                           желтых ульев,смотрел, как, шевелясь еще слегка,за горизонтом полузатонулинаполненные светом облака.И, проходя опушкою у стана,привычно слушал ржанье лошадей,и засыпал               спокойно и усталов стогах, что потемнели от дождей.Я жил тогда почти что бестревожно,но жизнь,               больших препятствий не чиня,лишь оттого казалась мне несложной,что сложное                   решали за меня.Я знал, что мне дадут ответы дружнона все и «как?», и «что?», и «почему?»,но получилось вдруг, что стало нужнодавать ответы эти самому.Продолжу я с того, с чего я начал,с того, что сложность вдруг пришла сама,и от нее в тревоге, не иначе,поехал я на станцию Зима.И в ту родную хвойную таежность,на улицы исхоженные тепривез мою сегодняшнюю сложностья на смотрины к прежней простоте.Стараясь в лица пристально вглядетьсяв неравной обоюдности обид,друг против друга встали                                        Юность с Детствоми долго ждали:                       кто заговорит?Заговорило Детство:                                «Что же… здравствуй.Узнало еле.                  Ты сама виной.Когда-то, о тебе мечтая часто,я думало, что будешь ты иной.Скажу открыто, ты меня тревожишь,ты у меня в большом еще долгу».Спросила Юность:                             «Ну, а ты поможешь?»И Детство улыбнулось:                                    «Помогу».Простились, и, ступая осторожно,разглядывая встречных и дома,я зашагал счастливо и тревожнопо очень важной станции —                                            Зима.Я рассудил заранее на случайв предположеньях, как ее дела,что если уж она не стала лучше,то и не стала хуже, чем была.Но почему-то выглядели мельчеЗаготзерно, аптека и горсад,как будто стало все гораздо меньше,чем было девять лет тому назад.И я не сразу понял, между прочим,описывая долгие круги,что сделались не улицы короче,а просто шире сделались шаги.Здесь раньше жил я, как в своей квартире,где, если даже свет не зажигать,я находил секунды в три-четыре,не спотыкаясь, шкаф или кровать.Быть может, изменилась обстановка,а может, срок разлуки был велик,но задевал я в этот раз неловковсе то, что раньше обходить привык.Здесь резали мне глаз необычайнои с нехорошей надписью забор,и пьяный, распростершийся у чайной,и у раймага в очереди спор.Ну ладно, если б это где-то было,а то ведь здесь, в моем краю родном,к которому приехал я за силой,за мужеством, за правдой и добром.Слал возчик ругань в адрес горсовета,дрались под чей-то хохот петухи,и запыленно слушали все это,не поводя и ухом, лопухи.Я ждал иного, нужного чего-то,что обдало бы свежестью лицо,когда я подошел к родным воротами повернул железное кольцо.И, верно, сразу, с первых восклицаний:«Приехал! – Женька! —                                      Ух, попробуй сладь!»,с объятий, поцелуев, с порицаний:«А телеграмму ты не мог послать?»,с угрозы:              «Самовар сейчас раздуем!»,с перебираний —                          сколько лет прошло! —как я и ждал, развеялось раздумье,и стало мне спокойно и светло.И тетя Лиза, полная тревоги,свое решенье вынесла, тверда:«Тебе помыться надо бы с дороги,а то я знаю эти поезда…»Уже мелькали миски и ухваты,уже во двор вытаскивали стол,и между стрелок лука сизоватыхя, напевая, за водою брел.Я наклонялся, песнею о Стенькеколодец, детством пахнущий, будя,и из колодца, стукаясь о стенки,сверкая мокрой цепью, шла бадья…А вскоре я, как видный гость московский,среди расспросов, тостов, беготни,в рубахе чистой, с влажною прической,сидел в кругу сияющей родни.Ослаб я для сибирских блюд могучихи на обилье их взирал в тоске.А тетя мне:                 «Возьми еще огурчик.И чем вы там питаетесь в Москве?Совсем не ешь! Ну просто неприлично…Возьми пельменей… Хочешь кабачка?»А дядя:           «Что, привык небось к «Столичной»?А ну-ка выпьем нашего «сучка»!Давай, давай…                      А все же, я сказал бы,нехорошо уже с твоих-то лет!И кто вас учит?                        Э, смотри, чтоб залпом!Ну, дай бог, не последнюю!                                         Привет!»Мы пили и болтали оживленно,шутили,             но когда сестренка вдругспросила, был ли в марте я в Колонном,все как-то посерьезнели вокруг.Заговорили о делах насущных,которыми был полон этот год,и о его событиях, несущихнемало размышлений и забот.Отставил рюмку дядя мой Володя:«Сейчас любой с философами схож.Такое время.                   Думают в народе.Где, что и как – не сразу разберешь.Выходит, что врачи-то невиновны?За что же так обидели людей?Скандал на всю Россию, безусловно,а все, наверно, Берия-злодей…»Он говорил мне,                         складно не умея,о том, что волновало в эти дни:«Вот ты москвич.                           Вам там, в Москве, виднее.Ты все мне по порядку объясни!»Как говорится, взяв меня за грудки,он вовсе не смущался никого.Он вел изготовленье самокруткии ожидал ответа моего.Но думаю, что, право, не напрасноя дяде, ожидавшему с трудом,как будто все давно мне было ясно,сказал спокойно:                          «Объясню потом».Постлали, как просил,                                   на сеновале.Улегся я и долго слушал ночь.Гармонь играла.                         Где-то танцевали,и мне никто не в силах был помочь.Свежело.              Без матраса было колко.Шуршал и шевелился сеновал,а тут еще меньшой братишка Колькамне спать неутомимо не давал.И заводил назревший разговор —что ананас – он фрукт или же овощ,знаком ли мне вратарь «Динамо» Хомичи не видал ли гелиокоптёр…А утром я, потягиваясь малость,присел у сеновала на мешках.Заря,        сходя с востока,                                 оставаласьу петухов на алых гребешках.Туман рассветный становился реже,и выплывали из него вдалидома,        шестами длинными скворешенотталкиваясь грузно от земли.По улицам степенно шли коровы,старик пастух пощелкивал бичом.Все было крепким, ладным и здоровым,и не хотелось думать ни о чем.Забыв поесть, не слушаю упреков,набив карманы хлебом, налегке,как убегал когда-то от уроков,да, точно так – я убежал к реке.Ногами увязая в теплом иле,я подошел к прибрежной старой ивеи на песок прилег в ее тени.Передо мной Ока шумела ровно.По ней неторопливо плыли бревна,и сталкивались изредка они.Гудков далеких доходили звуки.Звенели комары.                          Невдалекеседой путеец, подвернувши брюки,стоял на камне с удочкой в рукеи на меня сердито хмурил брови,стараясь видом выразить своим:«Чего он тут?                     Ну, ладно, сам не ловит,а то ведь не дает ловить другим…»Потом, в лицо вглядевшись хорошенько,он подошел:                   «Неужто?                                  Погоди!..Да ты не сын ли Зины Евтушенко?И то гляжу…                    Забыл меня поди…Ну, бог с тобою!                         Из Москвы? На лето?А ну-ка, тут пристроиться позволь…»Присел он рядом,                           развернул газету,достал горбушку, помидоры, соль.Устал я, на вопросы отвечая.И все-то ему надо было знать:стипендию какую получаю,когда откроют Выставку опять.Старик он был настырный и колючийи вскоре с подковыркой речь завел,что раньше молодежь была получше,что больно скучный нынче комсомол.«Я помню твою маму лет в семнадцать,за ней ходили парни косяком,но и боялись —                        было не угнатьсяза языком таким и босиком.В шинелишках, по росту перешитых,такие же,              я помню,                            как она,что косы – буржуазный пережиток,на митингах кричали дотемна.О чем-то разглагольствовали грозно,всегда каких-то полные идей, —ну, скажем, поднимали вдруг серьезновопрос «обобществления» детей!..Конечно, и смешного было многои даже просто вредного подчас,но я скажу:                 берет меня тревога,что нет задора ихнего у вас.И главное, —                    пускай меня осудят, —у вас не вижу мыслей молодых.А у людей всегда, дружок, по сути,такой же возраст, как у мыслей их.Есть молодежь, а молодости нету…Что далеко идти?..                             Вот мой племяш, —и двадцать пять еще не стукнет в зиму эту,а меньше тридцати уже не дашь.Что получилось?                          Парень был как парень,и, понимаешь, выбрали в райком.Сидит, зеленый, в прениях запарен,стучит руководящим кулаком.Походку изменил.                            Металл во взгляде.И так насчет речей теперь здоров,что не слова как будто дела ради,а дело существует ради слов.Все гладко в тех речах, все очевидно…Какой он молодой,                             какой там пыл?!Поскольку это вроде все солидно,футбол оставил, девушек забыл.Ну, стал солидным он, а что же дальше?Где поиски,                  где споров прямота?Нет, молодежь теперь не та, что раньше,и рыба тоже                   (он вздохнул)                                        не та…Ну, вот мы и откушали как будто,давай закинем, брат, на червячка…»И, чмокая, снимал через минутуон карася отменного с крючка.«Ну и отъелся, а? Вот это прибыль!» —сиял, дивясь такому карасю.«Да ведь не та, вы говорили, рыба…»Но он хитро:                    «Так я же не про всю…»И, улыбаясь, погрозил мне пальцем,как будто говорил:                             «Имей в виду:карась-то, брат, на удочку попался,а я уж на нее не попаду…»За тетиными жирными супамив беседах стал я что-то бестолков.И что мне тот старик все лез на память?Ну, мало ли на свете стариков!Ворчала тетя:                     «Я тебе не теща,чего ж ты все унылый и смурной?Да брось ты это, парень! Будь ты проще.Поедем-ка по ягоды со мной».Три женщины и две девчонки куцых,да я…         Летел набитый сеном кузовсреди полей, шумящих широко.И, глядя на мелькание косилок,коней,         колосьев,                       кепок                                и косынок,мы доставали булки из корзиноки пили молодое молоко.Из-под колес взметались перепелки,трещали, оглушая перепонки.Мир трепыхался, зеленел, галдел.А я – я слушал, слушал и глядел.Мальчишки у ручья швыряли камни,и солнце распалившееся жгло.Но облака накапливали капли,ворочались, дышали тяжело.Все становилось мглистей, молчаливей,уже в стога народ колхозный лез,и без оглядки мы влетели в ливеньи вместе с ним и с молниями – в лес!Весь кузов перестраивая с толком,мы разгребали сена ворохаи укрывались…                        Не укрылась толькопопутчица одна лет сорока.Она глядела целый день устало,молчала нелюдимо за едойи вдруг сейчас приподнялась и встала,и стала молодою-молодой.Она сняла с волос платочек белый,какой-то шалой лихости полна,и повела плечами и запела,веселая и мокрая она:«Густым лесом босоногаядевчоночка идет.Мелку ягоду не трогает,крупну ягоду берет».Она стояла с гордой головою,и все вперед —                       и сердце и глаза,а по лицу —                   хлестанье мокрой хвои,и на ресницах —                          слезы и гроза.«Чего ты там?                     Простудишься, дурила…» —ее тянула тетя, теребя.Но всю себя она дождю дарила,и дождь за это ей дарил себя.Откинув косы смуглою рукою,глядела вдаль,                      как будто там,                                            вдали,поющая            увидела такое,что остальные видеть не могли.Казалось мне,                     нет ничего на свете,лишь этот,                в тесном кузове полет,нет ничего —                    лишь бьет навстречу ветер,и ливень льет,                      и женщина поет…Мы ночевать устроились в амбаре.Амбар был низкий.                              Душно пахло в немовчиною, сушеными грибами,моченою брусникой и зерном.Листом зеленым веники дышали.В скольжении лучей и темнотыогромными летучими мышамипод потолком чернели хомуты.Мне не спалось.                         Едва белели лица,и женский шепот слышался во мгле.Я вслушался в него:                                «Ах, Лиза, Лиза,ты и не знаешь, как живется мне!Ну, фикусы у нас, ну, печь-голландка,ну, цинковая крыша хороша,все вычищено,                      выскоблено,                                         гладко,есть дети, муж,                        но есть еще душа!А в ней какой-то холод, лютый холод…Вот говорит мне мать:                                   «Чем плох твой Петр?Он бить не бьет,                         на сторону не ходит,конечно, пьет,                      а кто сейчас не пьет?»Ах, Лиза!              Вот придет он пьяный ночью,рычит, неужто я ему навек,и грубо повернет                           и – молча, молча,как будто вовсе я не человек.Я раньше, помню, плакала бессонно,теперь уже умею засыпать.Какой я стала…                        Все дают мне сорок,а мне ведь, Лиза,                          только тридцать пять!Как дальше буду?                            Больше нету силы…Ах, если б у меня любимый был,уж как бы я тогда за ним ходила,пускай бы бил, мне только бы любил!И выйти бы не думала из домуи в доме наводила красоту.Я ноги б ему вымыла, родному,и после воду выпила бы ту…»Да это ведь она сквозь дождь и ветерлетела молодою-молодой,и я —        я ей завидовал,                               я верилраздольной незадумчивости той.Стих разговор.                       Донесся скрип колодца —и плавно смолк.                         Все улеглось в селе,и только сыто чавкали колесапо втулку в придорожном киселе…Нас разбудил мальчишка ранним утромв напяленном на майку пиджаке.Был нос его воинственно облуплен,и медный чайник он держал в руке.С презреньем взгляд скользнул по мне,                                                              по тете,по всем дремавшим сладко на полу:«По ягоды-то, граждане, пойдете?Чего ж тогда вы спите?                                    Не пойму…»За стадом шла отставшая корова.Дрова босая женщина колола.Орал петух.                   Мы вышли за село.Покосы от кузнечиков оглохли.Возов застывших высились оглобли,и было над землей синё-синё.Сначала шли поля,                             потом подлесокв холодном блеске утренних подвесоки птичьей хлопотливой суете.Уже и костяника нас манила,и дымчатая нежная малинав кустарнике алела кое-где.Тянула голубика лечь на хвою,брусничники подошвы так и жгли,но шли мы за клубникою лесною —за самой главной ягодой мы шли.И вдруг передний кто-то крикнул с жаром:«Да вот она! А вот еще видна!..»О, радость быть простым, берущим, жадным!О, первых ягод звон о дно ведра!Но поднимал нас предводитель юный,и подчиняться были мы должны:«Эх, граждане, мне с вами просто юмор!До ягоды еще и не дошли…»И вдруг поляна лес густой пробила,вся в пьяном солнце, в ягодах, в цветах.У нас в глазах рябило.                                   Это было,как выдохнуть растерянное «ах!».Клубника млела, запахом тревожа.Гремя посудой, мы бежали к ней,и падали,              и в ней, дурманной, лежа,ее губами брали со стеблей.Пушистою травой дымились взгорья,лес мошкарой и соснами гудел.А я…        Забыл про ягоды я вскоре.Я вновь на эту женщину глядел.В движеньях радость радостью сменялась.Платочек белый съехал до бровей.Она брала клубнику и смеялась,смеялась,              ну, а я не верил ей.Раздумывал растерянно и смутнои, вставши с теплой, смятой мной травы,я пересыпал ягоды кому-тои пошагал по лесу без тропы.Я ничего из памяти не вычели все, что было в памяти, сложил.Из гулких сосен я в пшеницу вышел,и веки я у ног ее смежил.Открыл глаза.                      Увидел в небе птицу.На пласт сухой, стебельчатый присел.Колосья трогал.                         Спрашивал пшеницу,как сделать, чтобы счастье было всем.«Пшеница, как?                         Пшеница, ты умнее…Беспомощности жалкой я стыжусь.Я этого, быть может, не умею,а может быть, плохой и не гожусь…»Отвечала мне пшеница,чуть качая головой:«Ни плохой ты, ни хороший —просто очень молодой.Твой вопрос я принимаю,но прости за немоту.Я и вроде понимаю,а ответить не могу…»И пошел я дорогой-дороженькоймимо пахнущих дегтем телег,и с веселой и злой хорошинкойповстречался мне человек.Был он пыльный, курносый, маленький.Был он голоден,                         молод и бос.На березовом тонком рогаликеон ботинки хозяйственно нес.Говорил он мне с пылом разное —что уборочная горит,что в колхозе одни безобразияпредседатель Панкратов творит.Говорил:              «Не буду заискивать.Я пойду.             Я правду найду.Не поможет начальство зиминское —до иркутского я дойду…»Вдруг машина откуда-то выросла.В ней с портфелем —                                 символом дел —гражданин парусиновый                                      в «виллисе»,как в президиуме,                            сидел.«Захотелось, чтоб мать поплакала?Снарядился,                   герой,                            в Зиму?Ты помянешь еще Панкратова,ты поймешь еще, что к чему…»И умчался.                 Но силу трезвуюощутил я совсем не в нем,а в парнишке с верой железною,в безмашинном, босом и злом.Мы простились.                         Пошел он, маленький,увязая ступнями в пыли,и ботинки на тонком рогаликедолго-долго                  качались вдали…Дня через два мы уезжали утром,усталые,             на «газике» попутном.Гостей хозяин дома провожал.Мы с ним тепло прощались.                                            Руку жали.Он говорил,                   чтоб чаще приезжали,и мы ему —                  чтоб тоже приезжал.Хозяин был старик степенный, твердый.Сибирский настоящий лесовик!Он марлёю повязанные ведрапередавал неспешно в грузовик.На небе звезды утренние гасли,и под плывучей, зыбкой синевойопять в дорогу двинулся наш «газик»,с прилипшей к шинам                                   молодой травой…Застыл старик у дома своего,тайгу он знал боками и зубами,но то, что слышал я в его амбаре,так и осталось тайной для него.Не буду рассусоливать об этом…Я лучше —                 как вернулись,                                        как со светомвставал,            пил молоко —                                  и был таков,как зеленела полоса степная,тайгою окруженная с боков,когда бродил я,                        бережно ступая,по движущимся теням облаков.Порою шел я в лес                             и брал двустволку.Конечно, мало было в этом толку,но мне брелось раздумчивее с ней.Садился в тень и тихо гладил дуло.О многом думал,                          и о вас я думал,мои дядья,                Володя и Андрей.Люблю обоих.                      Вот Андрей —                                            он старший…Люблю, как спит,                           намаявшись,                                               чуть жив,как моется он,                      рано-рано вставши,как в руки он берет детей чужих.Заведующий местной автобазой,измазан вечно,                       вечно разозлен,летает он, пригнувшийся, лобастый,в машине, именуемой «козлом».Вдруг, с кем-нибудь поссорившийся дома,исчезнет он в район на день-другой,и вновь – домой,                          измучившийся,                                                  добрый,весь пахнущий бензином и тайгой.Он любит людям руки жать до хруста,в борьбе двоих, играючи, валить.Все он умеет весело и вкусно:дрова пилить                     и черный хлеб солить…А дядя мой Володя!                               Ну, не чудов его руках рубанок удалой,когда он стружки стряхивает с чуба,по щиколотку в пене золотой!Какой он столяр!                           Ах, какой он столяр!Ну а в рассказах —                              ах, какой мастак!Не раз я слушал, у сарая стояили присевши с края на верстак,как был расстрелян повар за нечестность,как шли бойцы селением одними женщина по имени Франческаиз «Петера» запела песню им…Дядья мои —                    мои родные люди!Какое было дело до того,что говорила мне соседка:                                         «КрутитАндрей с женой шофера одного.Поговорил бы с теткою лирично.Да нет, зачем? Узнает и сама.Ну, а Володя —                        столяр он приличный,но ведь запойный —                               знает вся Зима».Соседка мне долбила, словно дятел,что должен проявить я интерес.А я не проявлял.                          Но младший дядякуда-то вдруг таинственно исчез.Все время люди приходили с просьбойто починить игрушку, то диван.Им отвечали коротко и просто:«Уехал на неделю.                            По делам».И вдруг соседка выкрикнула желчно,просунувши в калитку острый нос:«Да им перед тобою стыдно, Женька!Лежит твой дядя —                               рученьки вразброс.Учись, учись, студентик, жизни всякой.А ну, пойдем!»                      И, радостна и зла,как будто здесь была она хозяйкой,меня в кладовку нашу повела.А там лежал мой дядюшка в исподнем,дыша сплошной сивухой далеко,и все пытался «Яблочко» исполнитьпри помощи мотива «Сулико».Увидев нас, привстал он с жалкой миной,растерянный, уже не во хмелю,и тихо мне:                 «Ах, Женька ты мой милый,ты понимаешь, как тебя люблю?..»Не мог его такого видеть долго.Он снова душу мне разбередил,и, что-то расхотев                            обедать дома,я в чайную направился один.В зиминской чайной жарко дышит лето.За кухней громко режут поросят.Блестят подносы, лица…                                      В окнах ленты,облепленные мухами, висят.В меню учитель шарит близоруко,на жидкий суп колхозница ворчит,и темная ручища лесорубав стакан призывно вилкою стучит.В зиминской чайной шум необычайный,летучих подавальщиц толчея…За чаем, за беседой невзначайной,вдруг по душам разговорился яс очкастым человеком жирнолицым,интеллигентным, судя по всему.Назвался он московским журналистом,за очерком приехавшим в Зиму.Он, угощая клюквенной наливкойи отводя табачный дым рукой,мне отвечал:                    «Эх, юноша наивный,когда-то был я в точности такой.Хотел узнать, откуда что берется.Мне все тогда казалось по плечу.Стремился разобраться и боротьсяи время перестроить, как хочу.Я тоже был задирист и напористи не хотел заранее тужить.Потом —              ненапечатанная повесть,потом – семья,                       и надо как-то жить.Теперь газетчик, и не худший, кстати.Стал выпивать, стал, говорят, угрюм.Ну, не пишу…                     А что сейчас писатель?Он не властитель,                            а блюститель дум.Да, перемены, да,                           но за речамикакая-то туманная игра.Твердим о том, о чем вчера молчали,молчим о том, что делали вчера…»Но в том, как взглядом он соседей мерил,как о плохом твердил он вновь и вновь,я видел только желчное безверье,не веру, ибо вера есть любовь.«Ах, черт возьми, забыл совсем про очерк!Пойду на лесопильный. Мне пора.Готовят пресквернейше здесь…                                                А впрочем,чего тут ждать! Такая уж дыра…»Бумажною салфеткой губы вытери, уловивши мой тяжелый взгляд:«Ах да, вы здесь родились, извините!Я и забыл… Простите, виноват…»Платил я за раздумия с лихвою,бродил тайгою, вслушиваясь в хвою,а мне Андрей:                      «Найти бы мне рецепт,чтоб излечить тебя.                               Эх, парень глупый!Пойдем-ка с нами в клуб.                                       Сегодня в клубеИркутской филармонии концерт.Все-все пойдем. У нас у всех билеты.Гляди, помялись брюки у тебя…»И вскоре шел я, смирный, приодетый,в рубашке теплой после утюга.А по бокам, идя походкой важной,за сапогами бережно следя,одеколоном, водкою и ваксойблагоухали чинные дядья.Был гвоздь программы – розовая тушаАнтон Беспятых – русский богатырь.Он делал все!                     Великолепно тужась,зубами поднимал он связки гирь.Он прыгал между острыми мечами,на скрипке вальс изящно исполнял.Жонглировал бутылками, мячамии элегантно на пол их ронял.Платками сыпал он неутомимо,связал в один их, развернул его,а на платке был вышит голубь мира —идейным завершением всего…А дяди хлопали… «Гляди-ка, ишь как ловко!Ну и мастак… Да ты взгляни, взгляни!»И я…        я тоже понемножку хлопал,иначе бы обиделись они.Беспятых кланялся, показывая мышцы…Из клуба вышли мы в ночную тьму.«Ну, что концерт, племяш, какие мысли?»А мне побыть хотелось одному.«Я погуляю…»                      «Ты нас обижаешь.И так все удивляются в семье:ты дома совершенно не бываешь.Уж не роман ли ты завел в Зиме?»Пошел один я, тих и незаметен.Я думал о земле, я не витал.Ну что концерт – бог с ним, с концертом этим!Да мало ли такого я видал!Я столько видел трюков престарелых,но с оформленьем новым, дорогим,и столько на подобных представленьяхне слишком, но подхлопывал другим.Я столько видел росписей на ложках,когда крупы на суп не наберешь,и думал я о подлинном и ложном,о переходе подлинности в ложь.Давайте думать…                           Все мы виноватыв досадности немалых мелочей,в пустых стихах, в бесчисленных цитатах,в стандартных окончаниях речей…Я размышлял о многом.                                      Есть два видалюбви.          Одни своим любимым льстят,какой бы тяжкой ни была обида,простят и даже думать не хотят.Мы столько послевременной досадыхлебнули в дни недавние свои.Нам не слепой любви к России надо,а думающей, пристальной любви!Давайте думать о большом и малом,чтоб жить глубоко, жить не как-нибудь.Великое не может быть обманом,но люди его могут обмануть.Жить не хотим мы так,                                    как ветер дунет.Мы разберемся в наших «почему».Великое зовет.                       Давайте думать.Давайте будем равными ему.Так я бродил маршрутом долгим, страннымпо громким тротуарам деревянным.Поскрипывали ставнями дома.Девчонки шумно пробежали мимо.«Вот люди-то…                        И что мне делать, Римма?»«А ты его?»                  «Я что, сошла с ума?»Я шел все дальше.                            Мгла вокруг лежала,и, глубоко запрятанная в ней,открылась мне бессонная державалокомотивов, рельсов и огней.Мерцали холмики железной стружки.Смешные большетрубые «кукушки»то засопят,                 то с визгом тормознут.Гремели молотки.                            У хлопцев хватких,скрипя, ходили мышцы на лопаткахи били белым зубы сквозь мазут.Из-под колес воинственно и резкос шипеньем вырывались облака,и холодно поблескивали рельсыи паровозов черные бока.Дружку цигарку делая искусно,с флажком под мышкой стрелочник вздыхал:«Опаздывает снова из Иркутска.А Васька-то разводится, слыхал?»И вдруг я замер, вспомнил и всмотрелся:в запачканном мазутном пиджаке,привычно перешагивая рельсы,шел парень с чемоданчиком в руке.Не может быть!.. Он самый… Вовка Дробин!Я думал, он уехал из Зимы.Я подошел и голосом загробным:«Мне кажется, знакомы были мы!»Узнал. Смеялись. Он все тот же, Вовка,лишь нет сейчас за поясом Дефо.«Не размордел ты, Жень… Тощой, как вобла.Все в рифму пишешь? Шел бы к нам в депо…»«А помнишь, как Синельникову Петькемы отомстили за его дела?!»«А как солдатам в госпитале пели?»«А как невеста у тебя была?»И мне хотелось говорить с ним долго,все рассказать —                          и радость и тоску:«Но ты устал, ты ведь с работы, Вовка…»«А, брось ты мне, пойдем-ка на Оку!»Тянулась тропка сквозь ночные тенив следах босых ступней, сапог, подковсреди высоких зонтичных растенийи мощных оловянных лопухов.Рассказывал я вольно и тревожноо всем, что думал,                            многое корил.Мой одноклассник слушал осторожнои ничего в ответ не говорил.Так шли тропинкой маленькою двое.Уже тянуло прелью ивняка,песком и рыбой, мокрою корою,дымком рыбачьим…                               Близилась Ока.Поплыли мы в воде большой и черной.«А ну-ка, – крикнул он, – не подкачай!»И я забыл нечаянно о чем-то,и вспомнил я о чем-то невзначай.Потом на берегу сидели лунном,качала мысли добрая вода,а где-то невдали туманным лугомбродили кони, ржали иногда.О том же думал я, глядел на волны,перед собой глубоко виноват.«Ты что, один такой? —                                     сказал мне Вовка. —Сегодня все раздумывают, брат.Чего ты так сидишь, пиджак помнется…Ишь ты каковский, все тебе скажи!Все вовремя узнается, поймется.Тут долго думать надо.                                    Не спеши».А ночь гудками дальними гудела,и поднялся товарищ мой с земли:«Все это так,                    а дело надо делать.Пора домой.                   Мне завтра, брат, к восьми…»Светало…               Все вокруг помолодело,и медленно сходила ночь на нет,и почему-то чуть похолодело,и очертанья обретали цвет.Дождь небольшой прошел, едва покрапав.Шагали мы с товарищем вдвоем,а где-то ездил все еще Панкратовв самодовольном «виллисе» своем.Он поучал небрежно и весомо,но по земле,                   обрызганной росой,с березовым рогаликом веселымшел парень злой,                          упрямый и босой…Был день как день,                             ни жаркий, ни холодный,но столько голубей над головой!И я какой-то очень был хороший,какой-то очень-очень молодой.Я уезжал…                 Мне было грустно, чисто,и грустно, вероятно, потому,что я чему-то в жизни научился,а осознать не мог еще —                                      чему.Я выпил водки с близкими за близких.В последний раз пошел я по Зиме.Был день как день…                               В дрожащих пестрых бликахдеревья зеленели на земле.Мальчишки мелочь об стену бросали,грузовики тянулись чередой,и торговали бабы на базарекоровами, брусникой, черемшой.Я шел все дальше грустно и привольно,и вот, последний одолев квартал,поднялся я на солнечный пригороки долго на пригорке том стоял.Я видел сверху здание вокзала,сараи, сеновалы и дома.Мне станция Зима тогда сказала.Вот что сказала станция Зима:«Живу я скромно, щелкаю орехи,тихонько паровозами дымлю,но тоже много думаю о веке,люблю его и от него терплю.Ты не один такой сейчас на светев своих исканьях, замыслах, борьбе.Ты не горюй, сынок, что не ответилна тот вопрос, что задан был тебе.Ты потерпи, ты вглядывайся, слушай,ищи, ищи.                Пройди весь белый свет.Да, правда хорошо,                              а счастье лучше,но все-таки без правды счастья нет.Иди по свету с гордой головою,чтоб все вперед —                            и сердце и глаза,а по лицу —                   хлестанье мокрой хвои,и на ресницах —                          слезы и гроза.Люби людей,                    и в людях разберешься.Ты помни:                у меня ты на виду.А трудно будет —                           ты ко мне вернешься..Иди!»         И я пошел.                         И я иду.1953–1956, станция Зима – Москва