Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 23

– А на чьей же стороне правда была на той гражданской, по-вашему? – явно волнуясь, спросил Миша Рощин, по лицу которого так и прыгали – прямо как в разговоре нашем, то красные, то белые пятна. Он еле удерживал карандаш в прыгающих пальцах.

– Ты мне сначала скажи, чо тако правда, товарищ писатель, – только словами всем понятными, – лихорадочно схватили руки не слишком удачного для интервью «красного партизана» за Мишины лацканы. – Неужли понять нельзя, чо так быват – когда рад бы ее найти, а она закатилась в таку щель, что отуль ее и не выскребешь… и куда ты сам закатился, тож не разберешь.

Первый раз на станцию Зима я вернулся сразу после смерти Сталина, когда под ногами у всех, как при начале землетрясения, Россия начала неуверенно покачиваться, колыхаться, как будто огромное, простирающееся от Балтики до Тихого океана исконно русское: «Что делать?» Станция Зима во время войны совершила, как и многие крошечные городки нашей родины, неимоверный подвиг гостеприимства, приняв, как родных, огромное количество оголодавших эвакуированных из Ленинграда и других городов, превосходящее раза в два собственное население. Почти все они после войны уехали обратно. После их отъезда сразу трагически обнаружилось, сколькие зиминцы не вернулись. Были убиты почти все новобранцы, на чьих свадьбах плясал герой моего стихотворения, поняв раз навсегда, что если искусство не всегда может полностью изменить мир, то оно по крайней мере может облегчить страдания людей пляской ли, песней ли, или стихами. Искусство не имеет только одного права – отвернуться от страданий других людей.

Смерть Сталина развязала людям языки, хотя мысли по инерции еще долгое время оставались связанными. Моя поэма «Станция Зима» была пересыпана попытками подслушанных мыслей, которые тогда медленно высвобождали себя из пут и все-таки учились себя выражать – коряво, сучковато, но искренне, подкупая явным юношеским простодушием автора, и несмотря на редко тогда выражаемое неприятие многого в действительности, никогда не впадающим ни в мелкую озлобленность, ни напускавшим на себя мировую скорбь и соответствующую ей высокомерность к читателю. Подход был прост – автор давал высказаться самой героине поэмы: «Мне станция Зима тогда сказала. Вот что сказала станция Зима». И начинали говорить уже конкретные люди. «Да, перемены, да, но за речами. Какая-то туманная игра. Кричим о том, о чем вчера молчали. Молчим о том, что думали вчера» или «Ну не пишу, а что сейчас писатель? Он не властитель, а блюститель душ». Мало того, что такое впервые при советской власти высказывалось на страницах, но автор приглашал к подобным размышлениям еще и все население страны: «Давайте думать. Все мы виноваты». То есть как это все? Значит, правительство тоже? И товарищ Сталин тоже??? Не успели в гроб положить, а какая-то моська уже лает. Митинговщиной предлагает заняться, когда вопрос на международной арене – или они нас, или мы их, опять стоит ребром? А строчки-то запоминаются, сразу в душу западают, бередят ее, не отпускают, берут, что называется, за живое, да еще как:

Здесь была та точка, где многие разошлись во мнениях о том, кто такой этот Евтушенко – и чего он хочет. Начавшее все слышнее поскребывать в подполье антисоветское диссидентство стало явно завидовать тому, что эту маленькую поэму, напечатанную в журнале «Октябрь», зачитывают до дыр читатели, и уцепилось за то, что в этой поэме есть явная однобокость при описании факта гражданской войны в лице слишком симпатичного рыжего красного конника, оказавшегося гостеприимно впущенным в родовой дом автора на постой, да еще и неотразимо флиртующего с местной учительницей. Ну, проще говоря, поэма для них была явно недостаточно антисоветской, что якобы и доказывал сам факт ее опубликования. Одновременно начались нападки и с другой стороны, обвинявшей меня именно в антисоветскости, в антипатриотизме, в оскорблении моих собственных земляков. Инициатором выступила зиминская местная газета, что мне было особенно больно. Всю мою жизнь с той поры я не устраивал ни тех, ни этих. Это было как древняя монгольская казнь, когда ноги пленников привязывают за ноги к разным деревьям, нагнув их, и потом отпускают, гогоча, наблюдая, разорвут они пленников надвое или нет.

Моего дядю Андрея, который в то время был начальником зиминской автобазы, даже вызвали на заседание горисполкома, чтобы он объяснил безответственное поведение своего племянника, когда даже вражеский «Голос Америки» подхватил стихотворную клевету, якобы советские люди повально пьют, и заодно очернил даже его, всеми уважаемого Андрея Иваныча, как члена горисполкома. Но дядя Андрей держался блестяще. Он взял глобус, стоявший на столе, и залихватски крутанул его всем напоказ:

– Видите, что у меня в руках?

– Да, не слепые, видим, – недовольно буркнул кто-то. – Ты к делу ближе.

– Я вот решил к этому заседанию серьезно подготовиться, – сказал дядя Андрей, – и, согласно статистике, открыл, что по нашему земному шарику на сегодняшний день ходит 84 и 4 десятых процентов пьющих от всего населения земли. А что такое наша станция Зима на этом глобусе? Она, дорогие мои зиминцы, там и точечкой не обозначена. Так если о наших с вами, пьющих, в том числе и обо мне, Андрее Дубинине, сам «Голос Америки» во всю ивановскую стихами нашего с вами поэта на всю вселенную трубит, то это делает нам честь, и пора это понять, и начать гордиться нами самими!

И, хлопнув дверью, как полагается, чтоб было слышно в других галактиках, вышел из зала заседаний и из членов исполкома человек, который перевел во время Великой Отечественной всю армию грузовиков Восточной Сибири с бензина на золотые лиственничные чурки, напиленные и наколотые детскими руками, среди которых были и мои.



Почему многих людей уже не бывает в живых, когда пророчество их свершается? Жаль, дядя Андрей, что не было тебя 18 июля 1998 года в день моего паспортно официального 65-летия на станции Зима, когда открывали будущий музей твоего племяша, и мой сын Женька по сибирскому обычаю впускал в наш родовой дом, начинавший новую жизнь, по сибирскому обычаю котенка, чтобы он первым туда ступил своими бархатными лапочками. А навстречу мне двигался огромный букетище таежных цветов на хорошеньких тоненьких ножках. Лица за ним не было видно, только сквозь цветы выглядывали два женских глаза. Я кое-как раздвинул цветы лицом и сразу попал в гостеприимные губы, от которых, признаюсь, не сразу оторвался. По ту сторону раздался восторженный взвизг: – Евгень Лескандрыч, дорогой, вы же сегодня должны быть счастливей Пушкина!

– Почему же? – удивился я.

– Да потому что Пушкин никогда не имел счастья поцеловаться с директрисой своего музея!

Уже давно нет ни Миши Рощина, ни Юрия Казакова. Но живо, и будет жить правдоискательство русское, и общечеловеческое, и только вместе они всем откроют, что такое правда, в какую бы щель она ни закатилась. И даже Берингов Тоннель, как мечтал пан Иосиф Байковский и мои дяди, будет построен. А что я делаю, преподавая нашу русскую литературу в Америке – разве не этот тoннель Беринга, ведущий нас друг к другу? Все-таки беленькие боровички надежд продолжают не только распрямляться и стряхивать уже отжившую хвою со шляпок, но и будут высвечивать нам те тропинки к правде, которые нами еще не найдены. Должны же они в конце высветиться, а, пане Байковский?

Август 2013 Талса. Оклахома. Госпиталь

Жизнь как приключение

Предисловие в трех рассказах

1. Почему я не играю в карты

Рассказ по рассказу моего отца