Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 23

Межиров мне сказал, что она уже вылетела в Ялту, где скончался Луговской. Это был первый поэт, близкий мне, которого я потерял.

Через час мы уже поминали его вместе – всего-навсего втроем – Межиров, Пал Григорьич Антокольский да я – на веранде тогда одного из самых лучших ресторанов «Прага», единственного, где по заказу делали рыбную «солянку на сковороде», с вязигой, и пили водку, которую я терпеть не мог. И Антокольский, и Межиров читали стихи Луговского на память, восторгаясь особенно «Алайским рынком», «Жестоким пробуждением», за которое ему здорово попало еще в сталинское время, а я – «Курсантскую венгерку». Все мы плакали, и, кажется, больше всех я. Мне даже в голову тогда не приходило, что я проживу на столько лет больше, чем Луговской, и что буду хоронить еще стольких поэтов, что не сочтешь. Первым уже не смог пить больше старший из нас – Антокольский, и Межиров тоже начал вянуть, но взялся доставить его на своем «Москвиче», – тогда еще на выпивших за рулем придирчивого внимания не обращали. А на меня напал плач, который то прекращался, то возобновлялся, и мне явно начало не хватать утешительницы.

Так как я уже признался в этой моей слабости, то обещаю вам, что ничего агрессивного во мне, пьяненьком, никогда не бывало, лишь мое сентиментальное настроение возрастало в сторону настроения – как бы его разделить с хорошим человеком, желательно женского пола.

Но сейчас, когда я, идя по улицам, делал любое дружелюбное движение в сторону женщин, они не то чтобы грубо, но, я сказал бы, тактично отшатывались. Надо сказать, что вчера я не то что надел, но, завалившись спать лишь под утро, так и не снял галстук-бабочку, только вчера подаренную мне с собственной шеи моим чешским переводчиком Вацлавом Данеком, и это вызывало иронические смешки прохожих, особенно днем. Я дошел пешком от «Праги» аж до площади Маяковского и постарался проникнуть в болгарский ресторан «София», чтобы продолжить поминки уже в одиночестве, а может быть, и с кем-то, в ком есть нечто материнское, но меня туда вежливо не пустили, посоветовав отдохнуть дома, взяв такси, чья стоянка рядом за углом. Тогда, в это относительно невинное и гигиенически почти безопасное время, жрицы любви, обычно в партнерстве с шоферами такси, сидели справа от них, и если были свободны для предложений, то в такси мерцал приветливый «зеленый огонек». Именно такое такси, на мою беду, я увидел за углом, и рядом с шофером сидела дама с прической-башней, и в утешительной профессии этой дамы не было никаких оснований сомневаться. Я довольно нежно царапнулся в окно, но дама не отвечала. Тогда я легонько потянул дверь на себя и только начал свою исповедь, как я одинок, дама что-то дико завопила типа: «Насилуют. Помогите!» Тем временем из ресторана вывалились двое, между прочим, тоже подшофейных, оба по тогдашней моде в чесучовых белых костюманах и в красных в белую полоску трикотажных рубашенциях, которые делали только по заказу в спецпартийном ателье на Столешниковом. Из тогдашних «портретов» такого прикида все-таки никто себе не позволял, кроме кандидата в Политбюро красавчика Шепилова, названного «и примкнувшим к ним Шепиловым», имея в виду недавно исключенных из партии Кагановича и Молотова. Высовываться на уровне Политбюро в таком прикиде там не полагалось. Так что эти трое в перспективе были обречены быть в лучшем случае если не мелкой, то средней сошкой. Но, может быть, их это даже больше и устраивало. В руках у них были пакеты, из которых торчали бутылки, а из прозрачной бумаги просвечивала жаренная на скаре нога ягненка, из числа тех ягнят, что доставлялись самолетами из Софии, а рядом была дама в разлюли-малина крепдешине, не меньше похожая на жрицу любви, чем сидящая внутри, держа на пальчике за розовую ленточку торт. Они хором заорали на всю улицу: «Милиция! Милиция!» Я попытался было объяснить свою ошибку, извиниться, но они продолжали орать, а я, дурак, вместо того, чтобы тика́ть, продолжал их уверять заплетающимся языком, что никаких дурных намерений не имел. Не было ничего глупее того, что я интеллигентно стоял на месте и объяснял, что потерял первого поэта в своей жизни! А толпа вокруг меня все нарастала, и убежать из ее вдруг воскипевшего гражданского возмущения стало уже невозможно: «Безобразие! Какое бесстыдство! Что творится у всех на глазах, когда фестиваль молодежи вот-вот будет открыт!» Впрочем, когда появился милиционер и, обводя взглядом толпу, спросил: «Свидетели есть?» толпа молниеносно растаяла. Осталась только троица с пакетами и тортом и объект моего несостоявшегося утешения за стеклом такси. Один из мужчин вытащил красную книжечку: «Я из администрации стадиона «Динамо», товарищ милиционер, а невинно пострадавшая женщина моя сотрудница. А это все мои сослуживцы. Мы все готовы дать свидетельские показания». Милиционер вздохнул, жалостно взглянул на меня, не слушая моих оправданий: «А у тебя есть свидетели?» Я развел руками. «Ну сам и виноват, – сказал милиционер и сочувственно отвел меня в сторону. – Да ты не переживай. Следов побоев на ней нет. Сопротивления милиции в лице меня ты не оказывал. Так что больше трех суток не дадут. Только молчи и не оправдывайся, а то добавят. Сойдешь, как декабрист. Садись в седло сзади меня». «Вы что, на лошади?» – спросил я. «Ты что, чудик? – захохотал он. – На мотоцикле! – и обратился к «сослуживцам» не слишком приветливо: – А вы всей компанией двигайте сейчас в Полтинник. Там показания и заполните». «Да какой же я декабрист? – оторопело спросил я, будучи уже в седле. – Я студент Литинститута. А вообще-то поэт».

– Ну так они ж все были поэты, – засмеялся милиционер, которому нельзя было отказать в жизнерадостности. – Ты что, не в курсе, что декрет за мелкое хулиганство был подписан только в декабре прошлого года? Поэтому всех вас, мелких хулиганов, декабристами и называют. Судя по этим жуликам, вряд ли они от показивок откажутся. С такими лучше не связываться. А то и на меня чего-нибудь напишут. По-свойски, – и включил свой оглушительно чихающий мотоцикл.

Оказалось, что таинственный «Полтинник», о коем говорил симпатизирующий мне милиционер, был всего-навсего 50-м отделением на Каляевской. Он попытался о чем-то договориться с дежурным по отделению, но подошел ко мне, жалеючи: «Те, оказывается, тоже писатели – уже вовсю на тебя катают».

А дежурный мне сказал, что в отделении у них «план по декабристам» за этот месяц не выполнен. Так что послужи родине и родной милиции. Я-то вижу, что ты хороший парень, только неосторожный. Фамилию твою запомнил. Буду тебя читать».

Подошел ко мне дежурный по отделению, изучил меня взглядом. На галстук-бабочку хохотнул.

– Ну, готов к изучению жизни, поэт? Пошли. У нас тут еще один служитель искусства сидит – Слава Котеночкин, художник-мультипликатор. А его студия в аккурат по соседству. Чего-то они праздновали там, и он далеко не отошел, мирно неподалеку свалился. Но когда поднимать стали, бунтовать начал. Стихотворение Лермонтова рвался исполнять: «Вы, жадною толпой стоящие у трона», – ну все-таки нельзя же так. Вот и пришлось укротить. Сейчас на покрасочных работах. Фасады красит перед фестивалем. У него хорошо получается. Все же художник. Знаешь его?

– Знаю, – обрадовался я.

– Мы тебя в ту же камеру, где он, и определили.

В камере метров на пятнадцать было всего четверо – по тогдашним стандартам сносно.

Будущий творец великого сериала «Ну, заяц, погоди» Слава Котеночкин сразу меня увидел, бросился ко мне:

– Женьк, ты? Ну, нашего полку прибыло. У тебя опохмелиться нечем?

– Нечем. Я сам еще не протрезвел. А тебя за что?

– Ну, да в общем, ни за что. Тут почти все ни за что. Для порядку. И для плану. Хочешь, познакомлю? Степ, иди сюда, представься, за что ты. Он писатель. Он когда-нибудь и описать это может.

Степа, как ни странно, был тоже в галстуке-бабочке, несмотря на его не очень-то богемный вид, а, наоборот, пролетарскую внешность: