Страница 7 из 10
«Я люблю <…> в вас великую надежду русской литературы, для которой вы уже многое сделали и для которой ещё более сделаете, когда поймёте, что в вашем отечестве роль писателя – есть прежде всего роль учителя и по возможности заступника за безгласных и приниженных».
Такие слова придавали новые силы, и Толстой продолжал писать, рассчитывая не только на пополнение семейного бюджета, но и на то, что тяжкий труд просветителя когда-нибудь даст нужный результат. В 1874 году, во время работы над «Анной Карениной», он признался в письме своей двоюродной тётушке Александре Андреевне Толстой, фрейлине императрицы:
«Вы говорите, что мы как белка в колесе. Разумеется. Но этого не надо говорить и думать. Я, по крайней мере, что бы я ни делал, всегда убеждаюсь, что du haut de ces pyramides 40 siecles mecontemplent (с высоты этих пирамид сорок веков смотрят на меня) и что весь мир погибнет, если я остановлюсь».
В самом деле, если Толстой остановится, он потеряет опору – покаянные мысли могут разрушить его сознание, довести до безумия, чего так опасалась Софья Андреевна. Поэтому Толстой так отчаянно хватается за соломинку – для него это творчество, самоотверженное, самозабвенное, позволяющее переложить свои душевные муки на других людей, на героев своих произведений. У Бориса Эйхенбаума иное мнение на этот счёт:
«Толстой, оказывается, чувствует себя центром мира, <…> Толстой может работать только тогда, когда ему кажется, что весь мир смотрит на него и ждёт от него спасения, что без него и его работы мир не может существовать, что он держит в своих руках судьбы всего мира. Это больше, чем "вдохновение", – это то ощущение, которое свойственно героическим натурам».
Нет спору, писатель должен верить в собственную исключительность, в некую «избранность». Однако героизм здесь совершенно ни при чём. Это всего лишь самообман, самовнушение, позволяющее вызвать вдохновение и преодолеть усталость. Причём для Толстого творчество – это ещё и способ спастись от мучительных раздумий о смысле своего существования. Он именно белка в колесе – Толстой боится, что для него мир рухнет, если он позволит себе остановиться.
К сожалению, современники не смогли разобраться в психологии Толстого, так же как и более поздние исследователи его биографии и творчества. Даже Антон Чехов лишь описывает вполне очевидное, не объясняя причин. Иван Бунин в «Заметках (о литературе и современниках)» приводит его высказывание о Толстом:
«Чем я особенно в нём восхищаюсь, так это его презрением ко всем нам, прочим писателям, или, лучше сказать, не презрением, – это слово сюда не подходит, – а тем, что он всех нас, прочих писателей, считает совершенно за ничто. Вот он иногда хвалит Мопассана, Куприна, Семёнова, меня… Отчего хвалит? Оттого, что он смотрит на нас, как на детей, которые, подражая взрослым, тоже делают то то, то другое вроде взрослых: воюют, путешествуют, строют дома, могут и писать, издавать журналы… Наши повести, рассказы, романы для него именно такие детские игры, и поэтому он, в сущности, одними глазами глядит и на Мопассана и на Семенова. Вот Шекспир – другое дело. Это уже взрослый, и он уже раздражает его, пишет всё не так как надо, не по-толстовски».
Видимо, Чехов полагает, что Толстого испортил невиданный успех его романов и славословие почитателей. Отчасти это так, однако, не прочитав дневники Толстого, невозможно понять истинные причины его покровительственного, иногда даже презрительного отношения к коллегам. Да и сам Толстой уверен в том, что наделён талантом от природы, а вот особенности психики здесь совершенно ни при чём. В 1899 году он пишет горячему поклоннику своего творчества и особенно философских откровений, князю Дмитрию Хилкову:
«Думаю, что как природа наделила людей половыми инстинктами для того, чтобы род не прекратился, так она наделила таким же кажущимся бессмысленным и неудержимым инстинктом художественности некоторых людей, чтобы они делали произведения, приятные и полезные другим людям. Видите, как это нескромно с моей стороны, но это единственное объяснение того странного явления, что неглупый старик в 70 лет может заниматься такими пустяками, как писание романа».
Здесь явное непонимание истоков творчества, причин возникновения творческого потенциала. Прискорбно, что даже в пожилом возрасте, даже зная о существовании человеческих инстинктов, писатель пишет подобные нелепицы. Впрочем, чего ждать от деревенского философа? Недаром Ленин нашёл в его социальных учениях и взглядах «такое непонимание причин кризиса и средств выхода из кризиса, надвигавшегося на Россию, которое свойственно только патриархальному, наивному крестьянину, а не европейски-образованному писателю».
Но в чём же причина появление в голове Толстого нелепых идей, которые стали основой «философского учения»? В письме Николаю Страхову 8 апреля 1878 года, возможно, не совсем понимая сути того, что пишет, Толстой невольно признаётся:
«Всё как будто готово для того, чтобы писать – исполнять свою земную обязанность, а недостает толчка веры в себя, в важность дела, недостает энергии заблуждения, земной стихийной энергии, которую выдумать нельзя. И нельзя начинать».
«Энергия заблуждения» – это и есть тот самообман, о котором говорилось выше. Для художественного творчества это необходимое условие, поскольку раскрепощает, в первую очередь, фантазию, придавая дополнительные силы. Но вот когда дело дойдёт до философии, тут нужно честно отдавать себе отчёт, что не всё написанное тобой истинно, что каждую мысль нужно поверять сомнением, а ещё лучше – «обкатывать», «отшлифовывать» в дискуссии с интеллектуалами. В дневниках Толстой не раз пишет о своих сомнениях, но вот характерное признание – запись, сделанная 28 апреля 1908:
«Нынче, лёжа в постели, утром пережил давно не переживавшееся чувство сомнения во всём».
С начала 1980-х годов сомнения Толстого были сосредоточены на вопросах веры, на поисках разумного переустройства государственного управления. В то же время он начал сомневаться в том, что литературное творчество может повлиять на людей, изменить их к лучшему. Читаем в «Исповеди»:
«Взгляд на жизнь этих людей, моих сотоварищей по писанию состоял в том, что жизнь вообще идёт развиваясь и что в этом развитии главное участие принимаем мы, люди мысли, а из людей мысли главное влияние имеем мы – художники, поэты. Наше призвание – учить людей… Вера эта в значение поэзии и в развитие жизни была вера, и я был одним из жрецов её… Первым поводом к сомнению было то, что я стал замечать, что жрецы этой веры не все были согласны между собою. <…> И они спорили ссорились, бранились, обманывали, плутовали друг против друга. Кроме того было много между нами людей <…> достигающих своих корыстных целей с помощью этой нашей деятельности. Всё это заставило меня усомниться в истинности нашей веры».
Прежде всего, возникает впечатление, что для Толстого спор – это что-то вроде зубной боли. Приходится терпеть, но хочется поскорее от неё избавиться. Он полагал, что умные люди должны договориться между собой, прийти к единому, согласованному мнению. Иначе это не интеллектуалы. Но как можно выработать единые взгляды по основным проблемам, волнующим людей, если избегать дискуссий? Если не удаётся оппонента переубедить, загнать его в угол доказательствами своей правоты, значит, не готов к такому спору. Прав Лев Николаевич в одном: множество людей, не исключая и писателей, озабочены собственными проблемами – карьерой, заработком, жаждой славы. На остальное им наплевать, хотя на словах могут выглядеть поборниками справедливости и защитниками угнетённых. С другой стороны, нельзя же от каждого литератора требовать, чтобы он был светочем мысли. Многие просто развлекают, вполне прилично владея литературным языком и не считая, что непременно обязаны нести разумное и светлое… Ну что поделаешь, если эта задача им не по плечу?
Вообще же, учение – это слово вряд ли применимо к труду даже таких писателей, как Толстой или Достоевский. Правильнее было бы сказать, что сверхзадача писателя состоит в воспитании нравственности, хотя это понятие также может вызвать возражение, поскольку многие люди понимают воспитание как навязывание ученику каких-то чуждых ему мыслей, а кое-кому даже чудятся забор с колючей проволокой и сторожевые вышки с пулемётами. Пожалуй, самая точная формулировка такова: писатель должен по мере собственных сил и возможностей, которые ему предоставляет избранный им литературный жанр, способствовать повышению уровня нравственности своих читателей. Скорее всего, Толстой это прекрасно понимал, но когда в значительной степени исчерпал творческий потенциал в художественной литературе, стал придумывать самые нелепые оправдания. Позже он поверил в свои выдумки, и попытался создать нечто, со временем получившее звучное название «философского учения».