Страница 5 из 14
– Ты извини… мам, – наконец выдавил Аркадий и умоляюще посмотрел на меня.
– А ты можешь обещать, что это больше не повториться? – Ледяным тоном произнесла мама.
Для нее мысль изреченная являлась не ложью, а закрепленным голосом символом, который, лишь прозвучав в пространстве, обретал силу.
– Конечно, мама, – поспешил заверить Аркадий. – Это больше никогда не повторится.
На него жалко было смотреть, но мама не унималась.
– Ты вел себя, как последний подонок. Не думала, что у меня вырастет такой сын.
– Я тоже не думал, мам.
– Я честно отработала двадцать шесть лет, воспитывая чужих детей.
– Я знаю.
– Из моих детсадовцев вышли прекрасные люди, а собственный сын…
– Мама, мне пора идти, – прервала я. – Ты не сделаешь мне кофе?
– Конечно, сделаю, – ответила она, не меняя тона. – Я-то для вас что угодно сделаю…
Глава 3
В нашем Тополином переулке всего четыре двухэтажных дома: три вдоль дороги, отходящей от шоссе, и один – напротив. Маленькие коробушки, созданные скудным воображением примитивиста. Задумывались они еще с печным отоплением, и я до сих пор помню, как маленьким совочком загребала угольные крошки и кормила неказистую прожорливую печку.
Потом печи заменили холодными газовыми плитами, похожими на безрадостные панельные дома. Газ привозили в баллонах – огромных, красных. Их втаскивали в квартиру громко топающие мужики и уносили опустошенные, но упорно хранившие едкий дух оболочки. Баллоны имели обыкновение истощаться внезапно, каждый раз заставая нас врасплох, и мы не успевали заказать новую порцию сжиженной отравы. Решив перехитрить, мама стала заказывать очередной баллон заранее, когда, как ей казалось, у голубого пламени становился истощенный вид. Но мы вновь оказались в проигрыше: теперь увозимые баллоны еще злорадно побулькивали остатками газа. Мама была вне себя. В определенном смысле она могла считаться инвалидом от рождения – у нее начисто отсутствовало чувство юмора. Сказать наследственное ли это увечье или же родовая травма довольно трудно: ее родители погибли при взрыве в шахте еще до моего рождения. Наверное, поэтому у мамы были столь сложные отношения с газом…
Я сказала, что в нашем переулке всего четыре дома, но это не совсем верно. Существует еще и пятый, тоже двухэтажный, но совершенно другой планировки: с обтекаемыми арками; крошечными балкончиками, украшенными похожими на кегли балясинами; высокими потолками и просторными кухнями. Такого типа дома в отличие от наших назывались «сталинскими», и в этом названии прочитывалось не столько указание на время постройки, сколько предпочтение народом одного лидера другому. Этот дом стоял особняком, отгородившись грядой старых тополей. Почему-то никто из нас не был знаком ни с кем из его обитателей, словно, скрытая деревьями, между нами пролегла глубокая, как ров, непримиримая классовая вражда. Соседским мальчишкам, а в прошлом и нам самим, было безнаказанно сладко запустить камнем в облюбованное окно «сталинского» дома, заранее зная, что родители, может, и пожурят за проделку, но самом-то деле тихо возрадуются и тайком шепнут соседям: «А мой-то… Опять у дармоедов стекло высадил». Почему – у дармоедов, никто и не задумывался.
Моя память еще хранит неудержимый звон разбитого стекла, но куда отчетливее слышится беспорядочный стук испуганного сердца, без остатка заполнявшего все существо каждого из нас, несущегося прочь, не разбирая дороги. Пыльные кюветы ловили осыпающимися боками, но восторженный страх помогал выбраться и нетерпеливо толкал в спину: скорей!
А как весело было скрываться после набегов на чей-нибудь сад! Ради одного-единственного запретного плода мы лезли среди бела дня через высокую ограду, случалось с варварской беспечностью ломали остроконечный штакетник, и все ради того, чтобы испытать ни с чем не сравнимое ощущение собственной греховности. «Мы – воры». От этой мысли становилось жутко и радостно, потому что мы уже были не как все…
Мы и не подозревали, что за двадцать лет до этого наши добропорядочные родители также мчались прочь от места грехопадения, мелькая ободранными коленками и удерживая сознание на отчаянно тонком волоске памяти, в которой хранился частый топоток их родителей, которые двадцать лет назад…
Каждый день проходя короткий отрезок пути от своего дома до соседнего, где ютился книжный магазинчик, я ныряла во временную дыру: там тополя были ниже ростом, а их упругая листва еще не была изъедена городской болезнью, которую эти мужественные светлоликие деревья брали на себя; на стенах домов не облупилась штукатурка, и они наивно светились легкой зеленью; и мухи, конечно же, были другими… Неровный, выщербленный асфальт и тогда, и сейчас был расчерчен на «классы», но правила игры нынешних девчонок оставались непостижимыми для меня.
Книжный магазинчик занимал такую же, как наша, трехкомнатную квартиру только на первом этаже. В том месте, где у нас находился балкон, пробили дверь, чтобы вход получился прямо с тротуара, как и положено обычному магазину. Перегородки между комнатами убрали, и торговый зал вышел довольно большим. Подсобкой служило то, что в нашей семье выполняло роль кухни, а санузел не придумал ничего лучшего, как остаться самим собой.
Я всегда приходила на работу первой. Заведующая жила в другом районе, и еще ни разу за восемь лет не успела к открытию. Хотя я ничуть не сердилась на это, Мария Геннадьевна, словно коконом, была прочно опутана чувством вины. Стоило мне обратиться к ней с любым вопросом, она вздрагивала, и каждая ее фраза начиналась с испуганного: «Ой!» Казалось, она ежесекундно ждала, что я вот-вот все же выскажусь, как отношусь к ее опозданиям. И хотя я успокаивала ее не раз, Мария Геннадьевна отказывалась верить, что четверть часа одиночества для меня просто бесценный подарок.
– Доброе утро, мои драгоценные! – поприветствовала я, распахнув дверь, но никто не ответил.
Чехов только рассеянно блеснул пенсне, поглощенный сюжетом давно обещанного рассказа о пепельнице, а Толстой так сердито насупился, что и без слов стало ясно: утро не может быть добрым, пока вокруг столько насилия и зла. Пора мне было научиться помнить об этом, а не чирикать пустоголовым воробышком, лишь оттого, что пригрело солнце.
– Ладно, ладно, не ворчи старик. Сегодня будет чудесный день, поверь мне! Не может такое волшебное утро пропасть в пустую. Это было бы уж слишком несправедливо, – сказала я, неспешно обходя свои владения, и седовласый Хемингуэй хитро прищурился, подзуживая.
Его портрет я принесла из дома. Он поселился у нас еще в шестидесятых, когда чуть ли не каждая более или менее интеллигентная семья считала себя обязанной обзавестись портретом знаменитого американца.
Но несколько лет назад случилось неожиданное – Хемингуэя перестали узнавать. Танины подружки с вежливым интересом спрашивали: «Это ваш дедушка?» и тут же забывали о нем. «А чего он вообще тут висит? – однажды не выдержала сестра. – Если это писатель, ему место в твоем книжном магазине». Фраза хлестнула Аркадия, как сочная крапива по голому месту. Он взвился и убежал к себе в комнату, даже ничего не ответив. «Лучше повесим сюда Майкла Джексона, – непробиваемая в своем невежестве продолжала Татьяна. – Я видела обалденный плакатик!»
Джексона я в нашу комнату не впустила, но Хемингуэя она все-таки выжила. Мы сошлись на той самой картинке, где вышит шелком европейский дворик.
Дверь с легким вздохом отворилась, пропуская первого покупателя. Я обернулась в тот момент, когда он оказался в переполненном солнцем проеме, и его легкие, нестриженные волосы образовали вокруг головы прозрачное свечение. Аккуратно прикрыв дверь, вошедший настороженно огляделся, заметил меня и почему-то быстро отвел взгляд. Позднее я поняла, что это вообще свойственно ему: коротко взглядывать и отводить глаза.
Этот человек выглядел лет на сорок и был обворожительно некрасив. Я рассмотрела это, стоило ему закрыть дверь, и встревожилась. Мне всегда необъяснимо нравились подобные мужские лица – неправильные, непримечательные, но на которые невозможно насмотреться. Светлые волосы его были собраны в трогательный хвостик, а спереди висели безвольными прядями, закрывая высокий лоб, который он часто морщил при разговоре. На нем были старые джинсы и черная трикотажная майка, туговатая в плечах.