Страница 10 из 14
Вечером мы опять должны были встретиться с тем мальчиком, и его невидимое присутствие отвлекало от чтения, заставало врасплох короткими, тревожными спазмами. Все лето мы целовались с ним, а осенью все скукожилось и высохло само собой, и ни один из нас не доискивался причины. Но я до сих пор помнила, каковы на ощупь его кудрявые волосы.
Я смотрела на покупательницу с невольным сочувствием, и ей, видно, стало неуютно под моим взглядом.
– Спасибо, – произнесла она с нажимом и отвернулась к стеллажу. Ее крепкие плечики вызывающе топорщились.
– Если вам понадобиться что-нибудь еще, – пробормотала я, отступая.
Громко потоптавшись на пороге, хотя на дворе было сухо, в магазин ввалился большой и шумный Иван Брусов – человек, имя которого когда-нибудь украсит Тополиный переулок мемориальной доской. Никто и не думал торопить это время, но в тайне каждому хотелось полюбоваться солидным блеском мрамора и негасимой позолотой сдержанно ликующей фразы: «В этом доме родился и жил русский поэт, член Союза писателей России Иван Брусов».
Он полностью соответствовал обывательскому представлению о поэте: нищий, странноватый, несуразный и талантливый. Аркадий упорно не хотел с ним сближаться, высокомерно заявляя, что прозаики – нормальные люди, а поэты сплошь сумасшедшие. По-моему, он просто побаивался Брусова.
– Любенькая моя! – с порога пропел Иван. – А я, понимаешь, иду мимо, солнышко этак пригревает, птички аж захлебываются! Дай, думаю, погляжу, как там наша Лидоченька. Сидит все среди своих книжек… А в поле-то, любенькая, такой дух стоит! Я на автобус сел, выехал из города, а там… Кузнечики так и подзуживают: пробегись, мол, да в травке поваляйся. Пчелки гудят себе…
– Пчелки? – Встрепенулась я.
– Они, миленькая моя. Трудятся себе, трудятся… Поглядел я на них да стишок сложил. Сейчас читать не буду, – строго предупредил он. – Всякая работа доделки требует. Вот заглянешь к нам с Любонькой вечерком, я и почитаю. Любонька у меня – ух, строгая! Когда сырое-то читаю, она, знаешь, как сердится.
Я осторожно спросила:
– Иван, а вы не знаете, где поблизости есть пасеки?
Он закинул седой клок, свалившийся на нос, и задумался.
– Под Ивановкой есть. Ох, и места там какие! Возле Гусева лога была. Потом вдоль реки если ехать, тоже какая-то имеется… Тебе медку, что ли, надо?
– Вроде того, – уклончиво ответила я, а сама подумала: «Чего же тебе на самом деле надо?»
Иван со вздохом признался:
– А мне, родненькая, и меду купить не на что. Одному тут баньку сложил, так он никак не расплатится. А я ведь этим и живу. Книжки мои дешево продаются, сама знаешь. Нынче стихи-то не читают.
– Сегодня у меня был один покупатель. Он хотел купить сборник стихов.
Брусов разволновался:
– Что ж ты ему мой-то не предложила? Все ж на буханку хлеба!
– Не успела. Он как-то внезапно ушел.
Раздосадованным взмахом Брусов сказал все лучше слов.
– Любонька моя совсем пообносилась, – сообщил он печально и покорно опустил плечи.
Свою жену Иван называл «благостной». Жили Брусовы в дальнем, граничившим со «сталинским» доме, и я часто видела из окна магазина, как Люба возвращается из церкви, где служила. Ее острый, неприветливый профиль торжественно проплывал мимо, как спущенная на воду ладья. Люба слыла в переулке «букой». Узкие светлые глаза ее излучали неприязнь ко всему на свете, но ни разу на моей памяти Брусова не позволила ей вырваться наружу.
«Любонька Бога любит», – благоговейно повторял наш поэт, а мне чудилось, что из его груди просится тяжкий вздох. Воинствующие атеисты нашего переулка упорно звали его жену «Любкой—монашкой» даже теперь, когда религия вошла в моду. Вера же обоих Брусовых была вне времени и моды. Мне так и виделся маленький носатый Ванятка, вздыхающий на коленях перед Николаем—угодником об украденном с лотка бублике. Он был крещен при рождении, а не как мы с братом – после двадцати лет безверия. Татьяна креститься отказалась.
«Плевать я хотела, что все так делают, – безапелляционно заявила она матери. – Если поверю, тогда сама в церковь пойду».
Я избегала жену Ивана после одного случая. Как-то проходя мимо церкви, я почувствовала, как просяще дрогнуло сердце и потянуло в сумеречный покой, что ждал внутри. Сердце так редко обращается ко мне с просьбами, что отказать ему я не смогла. Замирая от волнения и восторга, которого никогда не сумею объяснить, я шагнула через порог и встретила спокойный, понимающий взгляд сверху. Я подалась ему навстречу, воспрянув духом, но тут из-за какой-то дверцы выскочила Любонька Брусова и зашипела, выталкивая меня прочь:
– С непокрытой головой! Да как ты посмела?!
Я так и не поняла, узнала ли она меня, и вообще имела ли Брусова хоть малейшее представление о бедных грешницах, что жили с ней по соседству. Ивана я не спрашивала, а сам он ни разу не упомянул этот эпизод в разговоре…
– А я вчера, понимаешь, обложек себе на новую книжку набрал, – напоследок радостно сообщил Брусов. – Типография в центре сгорела. Наши поэты и пошли разгребать… Целые обложки пообрываешь, четверть – тебе. Хорошие такие, понимаешь, обложки! Бумвиниловые.
Он ушел счастливый и полный жизни, унося в себе напоенные полевым духом стихи, для которых уже были добыты подпаленные обложки. Глядя из окна ему вслед, я жалела, что лишена и этого счастья – сочинительства. И еще думала, что если вскоре дадут зарплату, надо будет купить еще пару сборников Брусова. Он не узнает…
А день все тянулся.
– Девушка, почему вам не украсить окна магазина портретами кандидатов? Надо же шагать в ногу со временем.
– Когда будет баллотироваться кандидат от Тополиного переулка, мы скинемся и закажем портрет во все окно.
– Нет, Лидочка, ты не представляешь, он прямо схватил меня и минут пять держал за балконными перилами. И все орал: «Сейчас брошу! Я тебе сказал: брошу!» Ладно, у нас второй этаж, поди, не убилась бы… А все равно неприятно как-то…
– Знаешь, что? Разбей под балконом клумбу.
– Девушка, какой идиот сдал вам Борхеса? Разве можно расставаться с такими книгами?
– Можно. Это сдал учитель. Бюджетник. У него трое детей.
– Лида, у вас есть справочник для поступающих в вузы?
– Господи, малыш, ты же только вчера пошел в первый класс! Как тебе удалось так быстро вырасти?
Голоса гудели неустанно, как пчелы.
К концу дня заглянул отец. Когда он очень уставал, мешки у него под глазами серели так, что становилось страшно. Стащив с плеча сумку с аппаратурой, он водрузил ее прямо на прилавок, протяжно, с облегчением вздохнул и только тогда сказал:
– Привет. Ну как тут дела?
– Можешь себе представить, Андрюшка Мамонов уже в институт поступает! Собирается на журналистику.
– Болван, – вяло откликнулся отец. – Передай ему, что он – болван. Вообразил, будто сегодня ему позволят писать правду? Кто это сказал? Свобода определяется длиной цепи… Вот он и будет таскать за собой эту цепь. А попробует вырваться… Знаешь, сколько журналистов перестреляли в этом году?
– Пап, волков бояться – в лес не ходить.
– И правильно. И нечего делать в этом лесу. Это тебе не Америка. Заблудишься, никто тебя искать не кинется. Никакая служба спасения. Ладно, черт с ними со всеми! У тебя-то как дела?
– Писа Перуанец приехал.
Отец рассердился:
– Слушай, дочь, я тебя не про перуанцев всяких спрашиваю! Почему ты вечно и думаешь, и говоришь о каких-то посторонних людях? Ты про каждого какую-нибудь историю знаешь, только про себя умалчиваешь.
– А со мной ничего интересного не происходит…
– И не произойдет, пока ты не прекратишь играть роль приходского священника, – пригрозил он. – Ты идешь домой? Мать нам обоим голову оторвет, если мы к ужину опоздаем. Для нее еда – это священнодействие.