Страница 9 из 14
Сегодня старичок пожаловал с самого утра и с порога проворчал, что его чуть не сшиб мусоровоз.
– Такой здоровенный, – пояснил он брезгливо, – с железной лапищей, чтобы цеплять баки. Такая гадость! Он всегда просыпает половину мусора на землю. Раньше как было? Приезжала машина, давала гудок, и все жители выносили свои ведра. Мусор аккуратненько ссыпали прямо в кузов, а шофер стоял рядом и следил, чтобы никто не просыпал мимо. А в случае необходимости подталкивал кучу большой лопатой. Вот как было.
– Прогресс неумолим, – сказала я и поспешила улыбнуться, чтобы Василий Матвеевич не принял это замечание, как личное оскорбление.
– Какой это прогресс, если от него одна грязь и неудобства?!
– Но есть и преимущества. Теперь необязательно всем одновременно выстраиваться с мусорными ведрами, каждый выбрасывает отходы, когда это удобно ему.
– Вот—вот, – ухватился он, – нас лишили еще одного повода для общения. Главный итог цивилизации – одиночество.
– Одиночество?
– Только не говорите, что не чувствуете этого! Вот вы разве не одиноки?
Я раздосадовано возразила:
– У меня большая семья. При всем желании я и пяти минут не могу побыть наедине с собой.
Сердито засопев, он постучал об пол коричневой палкой с резиновым набалдашником. Стук вышел мягким, старик прислушался и ударил еще раз. От узенького металлического колечка у рукоятки палки стремглав разлетелись солнечные искры и затерялись среди книг.
– Вот что я скажу вам, милая девушка, – торжественно провозгласил Василий Матвеевич, – только глупцы полагают, что одиночество ощутимо лишь в уединении.
– Я знаю.
Он немного смягчился.
– У вас глаза полны одиночества… В чем дело? Вы несчастны, Лида?
До сих пор я и не подозревала, что ему известно мое имя. Насколько помню, он никогда им не интересовался. Только сейчас я догадалась, насколько же ему самому одиноко среди химер многолетней давности; отражений, которых никто не видит, кроме него; звуков, давно затихших и оттесненных новыми, живыми и чересчур шумными. Так одиноко, что даже призрак списанной на слом мусорной машины волнует душу коротким всплеском радости.
Все мы состоим из надежд и воспоминаний, и одна из чаш обязательно перевешивает. Момент их равновесия неуловим, как всякое настоящее. Мы производим свои воспоминания с неутомимостью пчел.
– Василий Матвеевич, вы что-нибудь знаете о пчелах?
Под насупленными бровями сверкнуло удивление. Старик задумчиво переспросил:
– О пчелах? Неожиданный вопрос… Ну то, что они делают мед, вам, полагаю, известно? Что еще? Насколько я помню, египтяне верили, что, покидая тело человека, душа часто облекается в форму пчелы… Илья Муромец, помнится, исцелился, испив чарочку питьеца медового… А что вас конкретно интересует?
– Все, – сказала я уверенно. – Почему люди разводят пчел? Ведь ради этого они от многого отказываются. От общества других людей, например. А пчелы – это ведь не собаки, компания неважнецкая.
Он через силу оторвал взгляд от неприкрытого оконного проема:
– А вы знаете… Я вот представил сейчас, как они копошатся, такие толстенькие, деловитые. И это непрерывное жужжание, и запах меда… Все это должно завораживать. Вам никогда не доводилось испытывать чисто физическое наслаждение оттого, что рядом кто-то возится, бормочет что-нибудь? О, это ни с чем несравнимо, уверяю вас! Когда ко мне приводят внука, я получаю это удовольствие сполна.
– Да, – удивленно призналась я, – мне это тоже известно. Когда я работаю одна, и неразговорчивый покупатель шебуршится у книжных полок… Я никому не говорила об этом.
Довольно кивнув, старик предположил:
– Может, и тот человек получает подобную радость от своих пчел. Вы ведь подразумевали какого-то конкретного пчеловода? И потом, не забывайте, пасека приносит неплохой доход.
– Он не похож на богатого человека.
– А как должен выглядеть богатый человек? Есть ли какой-то стандарт? Малиновый пиджак и золотая цепь на шее – это признак не достатка, а неразвитого интеллекта.
– Интеллект с богатством редко пересекаются…
– Не надо утрировать, – добродушно протянул Василий Матвеевич. – И среди состоятельных людей попадаются умные. Мне, правда, не приходилось встречать…
– Откуда же такая уверенность?
– В любом правиле должны быть исключения.
Прервав наш разговор, вошли две девочки из пятиэтажки через дорогу. Они часто забегали поменять наклейки для альбомов. Сердце одной из них было отдано диснеевской Русалочке, а та, что помладше, предпочитала Барби.
– А черепашки-ниндзя у вас есть? – Спросила старшая и торопливо пояснила: – Это для брата.
– Боже мой, ниндзя-черепашки! – Протяжно вздохнул Василий Матвеевич, когда девочки ушли. – Куда мы катимся? Страшно поверить, что наши дети мечтают приобрести американское ожирение мозга.
– Вы не любите Америку?
Признаться, это не удивило меня.
– А за что ее любить? За тупое самодовольство? За умение шулерски передергивать вечные ценности? Из вспомогательного средства существования деньги превратились в мечту целой нации. Подумать только – в мечту! Можно подумать, Господь старался ради того, чтобы его создания мечтали продать душу бумажному дьяволу.
– Вы говорите, как мой брат. Он слышать не может об Америке.
– В самом деле? А сколько лет вашему брату?
– Двадцать восемь.
Он с наслаждением повторил:
– Двадцать восемь. Значит, еще не все потеряно для России!
Когда старик ушел, бодро постукивая палкой, Мария Геннадьевна осмелилась выглянуть из подсобки. «Заумных» покупателей она всегда предоставляла мне.
– Не пойму, чего он разбухтелся, – настороженно поглядывая в окно, шепнула она. – Вчера ведь сам купил такой альбом с наклейками для внука. Ишь, Америка ему не угодила.
День все тянулся и тянулся. В застекленной верхней части двери то и дело возникали головы новых покупателей, но ни у кого из них не было светлых, как облака волос. Я дергалась на каждый скрип и злилась на себя.
«По меньшей мере, это глупо, – рассуждала я, оформляя в букинистический отдел шеститомник Паустовского, который уже решила припрятать до отцовского дня рождения. – Этот пасечник не сказал ничего особо умного и, тем более, ничем не выразил своего расположения. Скорее всего, он вышел отсюда и забыл, как я выгляжу. Если вообще заметил… Так в чем же дело? Почему я не позволила убить пчелу, что третий час ползает по окну? Глупо, глупо… Такие, как я не поражают воображение заезжих пчеловодов».
– У вас есть Мериме? – Девушка сделала ударение на второй слог.
Сдавший Паустовского взглянул на нее с возмущением и безжалостно поправил. Лицо девушки пошло пятнами, и пока она не убежала, я бросила бумаги и повела ее к отделу зарубежной литературы.
– Я никогда не слышала, как произносится его имя, – прошептали дергающиеся губы. – Только читала. На обложке ведь нет ударения!
Я попыталась отвлечь ее:
– Вам нравятся его новеллы?
Она и впрямь ожила, точно великий француз неслышно дохнул ароматом бессмертия.
– Очень! – Она загадочно улыбнулась, и ресницы ее задрожали.
Мне была понятна затуманившая эти глаза романтическая отрешенность. Было одно лето, когда я также погрузилась в Мериме и ни почем не желала выбираться. Мне тогда исполнилось тринадцать, и я впервые познала радость безделья и свободы. Маму за два месяца до третьих родов положили в больницу – ее возраст внушал врачам опасения. Брата на три сезона отправили в лагерь, отец пропадал на работе… Можно было кружиться у немецкого трюмо, переглядываясь с Хемингуэем, и валяться на ковре, еще не вытертом множеством ног. Можно было часами читать, не опасаясь, что кто-нибудь прервет на самом интересном, и жевать в сухомятку. В то лето я, бесстрашная Кармен, впервые поцеловалась с мальчиком, и даже нашла в себе силы не вскрикнуть от ужаса перед жадным, влажным, затягивающим… Что это было? От гордости за себя и от щекочущего сознания собственной порочности, я не могла уснуть и с состраданием слушала тяжелое, громкое дыхание отца, спавшего в соседней комнате. Ему не из-за чего было мучиться бессонницей. Губы у меня распухли и посинели, но отец не обратил на это внимания. И все же, на всякий случай, я намазала их маминой вишневой помадой.