Страница 19 из 45
Так этот дяденька с папироской, как потом нам Валька сказала, был портрет знаменитого артиста Станиславского, который организовал в Москве театр МХАТ. А для актеров он был действительно настоящим богом - добрым, улыбающимся, радостным... Он создал очень хорошую систему. Что это за система, Валька, к сожалению, толком не могла объяснить, потому что сама не знала, но сказала, что системой Станиславского пользуются и сейчас во всем мире.
Но это было потом. А пока мы с Явой разглядывали, Валька очень толково и живо, как будто это с ней самой произошло, рассказывала про наши приключения и про историю с часами. Раз Максим Валерьянович был ее знакомый и она чувствовала себя с ним свободно, мы целиком доверили ей рассказывать и только иногда вставляли отдельные слова.
Максим Валерьянович слушал очень внимательно и серьезно.
А когда Валька кончила, заулыбался.
- Так-с, господа-товарищи, - весело сказал он. - Сюжет ясен. Без вины виноватые... Злодеи поневоле... Бывает, бывает. Но впадать в уныние не следует. Если он и вправду артист и если он в Киеве, мы его из-под земли откопаем, а найдем. То, что вы его по фотографиям в фойе не отыскали, еще ничего не значит. Он может быть и приезжим. У нас же сейчас на гастролях и Московский драматический имени Пушкина, и Львовский имени Заньковецкой, и Запорожский имени Щорса. Искать есть где. Но, друзья мои дорогие, придется отложить это до завтра... Вот эти две пани, - он показал на свои ноги, - очень у меня капризные. Отказываются много ходить, хоть ты их режь! Особенно вот эта - Лева Максимовна. С Правой Максимовной еще можно как-то договориться. А эта как упрется - с места ее не сдвинешь! Я уж им в подмогу третью даю, - он кивнул на толстую суковатую палку с вырезанной собачьей головой на набалдашнике, - все равно упрямятся. Раньше чем завтра с утра я их никак не уговорю двинуться в дорогу. Да и сегодня уж поздно - скоро начало вечерних спектаклей, а перед спектаклем для актера, кроме сцены, ничего не существует. Беспокоить его нельзя... Значит, план такой: завтра утром мы с вами идем на... киностудию. Именно на киностудию... У меня там небольшая съемка, Я только и могу теперь играть в неподвижных эпизодах в кино. Так вот на киностудии мы создаем штаб оперативной группы по розыску вашего "царя". И, с одной стороны используя молодые творческие силы (то есть быстроногих молодых актеров), а с другой чудо двадцатого века - телефон, мы разворачиваем боевые действия и... часы находят своего хозяина.
Он сказал это так просто и уверенно, что у меня в тот момент не оставалось никаких сомнений - все будет хорошо. И я невольно улыбнулся. И Ява улыбнулся. И улыбнулась Валька. И братишка Микола улыбнулся тоже.
И мне захотелось сказать Максиму Валерьяновичу что-то приятное, хорошее. Я посмотрел на фотографии и сказал:
- Это вы столько ролей сыграли?! Вот здорово! Максим Валерьянович как-то лукаво улыбнулся, будто понял мое желание.
- Да, малость сыграл, господа хорошие... Что сыграл, то сыграл. - Он окинул взглядом стены, завешанные фотографиями, задержавшись на большой фотографии Киевского оперного театра. - А вот это, друзья, самое священное для меня место. Тут я впервые в жизни был в театре, впервые увидел сцену, актеров. Тут впервые передо мной поднялся театральный занавес.
Максим Валерьянович на миг задумался:
- Давно это было, да-авненько! И как это ни странно, но можете мне поверить: был я тогда совсем маленьким мальчиком, намного меньше вас. Мы только приехали тогда в Киев с Тернопольщины, и мать моя поступила уборщицей в этот театр. И вот однажды взяла она меня на представление. Давали тогда "Травиату", оперу Верди. Знаете?
- А как же. По радио слышали, - гордо сказал Ява и, чтоб не было сомнений, пропел петушиным голосом: - "По-окинем кра-а-й мы, где та-ак страдали..."
- Во, во, - улыбнулся Максим Валерьянович. - Она, "Травиата". Сидел я в осветительной ложе у самой сцены (мать упросила осветителя, чтоб он меня пустил туда). Видно было все и слышно чудесно. Я сидел и не верил, что это не сон, не сказка - все то, что я вижу собственными глазами. В последнем действии, когда Виолетта умирает, я настолько увлекся, так поверил, что она и вправду умирает, что вдруг возмутился недостойным, как мне казалось, поведением Альфреда и Жермона. Женщина, можно сказать, кончается, а они, мерзавцы, поют во весь голос. Не в силах сдержаться, я закричал: "Цыцте! Не пойте! Она ж умирает. Разве можно!" Осветитель, который сидел возле меня, даже со стула съехал от неожиданности. Хорошо, что оркестр в это время звучал особенно мощно, а Жермон с Альфредом что есть силы тянули свои арии, и никто не услышал моего щенячьего визга. Обошлось только тем, что осветитель закатил мне хороший подзатыльник и выставил в коридор. Так я "Травиаты" до конца тогда и не увидел. Но заболел театром на всю жизнь.
И как ни билась потом мать, как ни старалась сделать из меня человека (а человек, по ее понятиям, это значит чиновник), ничего из этого не вышло. Не прослужив и двух лет, я оставил "присутственные места", забросил на самый высокий тополь Бибиковского бульвара свой чиновничий картуз с гербом и нанялся в труппу Кручинина статистом, то есть артистом, который играет без слов, в толпе, в массовках, и даже имени его в афишах не бывает... Было это в театре Бергонье на Фундуклеевской улице. Теперь это улица Ленина, а театр - имени Леси Украинки.
Максим Валерьянович разволновался, глаза его блестели, щеки горели маковым цветом. Я всегда люблю слушать воспоминания старых людей о прошедшем. И чем это объяснить, что рассказы даже про незначительные события выходят у них интересно?.. Если бы это происходило сейчас, наверное, было бы совсем не интересно.
- Эх, публика моя дорогая, то было, как первая любовь, эти первые мои годы в театре. Может быть, никто так серьезно не относился к своей работе, как я. Никто так тщательно и столько времени не гримировался, как я. Никто так не волновался перед выходом на сцену, как я. Хотя выходил я с толпой всего на минуту, и ни одного слова не говорил, и зрители меня даже не замечали. Но мне казалось, что все смотрят на меня. Потом дали мне сыграть небольшую роль. Роль была малю-сенькая, с воробьиный нос. Я выходил и отвечал: "Графиня нездорова и принять вас не может". Поворачивался и уходил. И все. Но я был убежден, что в этих словах главная идея пьесы. И я произносил их таким тоном, как будто возвещал о конце света. Впервые весь зал смотрел на меня и слушал меня. Передать это чувство невозможно. Тем более, что моими словами заканчивалось первое действие. Занавес опускался, и в зале раздавались рукоплескания. Казалось, что аплодируют мне и только мне.