Страница 5 из 23
– Гришка! – позвал я.
Дворняжка, виляя хвостом, подбежала ко мне – желтые глазки ее радостно смеялись!
Батюшка погладил пёсика.
– Хозяин потерял тебя. Церковный двор будешь охранять! Согласен?
Гришка запрыгнул к нему на колени, лизнул бороду, зачихал.
Проснулись мать и сын. Батюшка стал их кормить: вытащил из сумки ржаную буханку, соль, в кружку налил воды. Парнишка помотал головой:
– Я не собака.
Батюшка взял кусочек и бросил псу. Но и он даже не понюхал. И все от души рассмеялись!
Моя настала очередь покинуть купе и вагон и всех тех, кто еще будет ехать, добираться до своего назначенного места. Батюшка проводил меня до выхода.
– А стих твой неплох. Вот только слово «животным» поправь. Можно употребить «мерзавцы»… А животное… Божья тварь, а стало быть, священно и к отрицательному типу человека никак не применимо. Не обижайтесь на критику. Просто дружеское замечание.
Я поцеловал серебряный крест. Сошел по крутым ступеням. Поезд дал гудок отправления. Приснувшие было усталые вагоны предупредительно толкнули друг друга. Пассажирский состав покатил дальше в предзимнее ненастье к иным неведомым остановкам.
Кочегарка
Огонь в топке будто захлебывался от излишек мазута, который разбрызганным пучком вырывался из сопла форсунки. Пахло горелым железом, чадом, мокрыми бетонными потолочными балками, а также сушеной рыбой, гнилыми яблоками, застойной сивушной прогорклостью. Прохоров поднялся с лежанки. Вышел наружу. Помочился в снег. Рассветная скудная матовость чахоточно проступала за полями, горбившимися сугробами. Как по-живому, резал мороз. А супротив, на небесном взлобке, лепестково цвела звезда. Одна на этот час. «Какая она благодатная, весенняя!..» По другую сторону темной тушей убитого медведя лежало село. В двух верстах отсюда. Но там Прохоров не был с того дня, как его наняли работать в кочегарке и начались холода. Туда его не тянуло. Жена упокоилась на погосте. Жучка сорвалась в старый колодец и утонула. Корову увезли на КамАЗе – продал ее мужикам из города.
Он опять глянул на веселую звезду: там всегда лето, зеленая трава, листья. Вот почему богачи не жалеют средств! Народу брешут: космос осваиваем ради общего блага! А сами драпануть готовятся! Ведь Земле конец наступает. Прохоров мысленно представил, что зима уже никогда не закончится. И люди, чтобы согреться, сожгут деревья, катухи, заборы. С неясной тревогой в душе он вернулся в смрадно-вонючее помещение – последний его приют. Для экономии горючего убавил накал огня.
Эта котельная когда-то служила для отопления правления колхоза, мастерской, столовой, клуба… Но за считанные годы все эти производственные и культурные объекты как испарились в воздухе.
О них напоминали только бурьянные островки да осколки битого кирпича и шифера. И дворы наполовину обезлюдели, притухли. На улицах, как и в одичавшем подстепье, громоздились непочатые колесами сугробы. На пустыре одиноко дымилась металлическая труба. Энергия тепла поступала в особняки, магазины и гаражи местных народившихся в мгновение ока капиталистов-ловкачей.
В переплет тускменного от пыли и гари окна коготками вцепилась синица, повиснув вниз головой. Склевала то ли засохшую муху, то ли паучка и поспешно упорхнула. Кто-то вспугнул? Взвизгнула дверь.
– Дядь Коля, жив?
Прохоров не ответил Михею. Его душу все еще карябала мысль: зима не кончится, несчастные людишки перемерзнут, а богачи улетят на Веселую Звезду.
Михей худой спиной прислонился к гудящей кипятком емкости:
– Погрею косточки.
– Фуфайку не прожги.
– Не прожгу.
Он, как куренок на нашесте, сонно повел под лоб белки глаз. Вздрогнул. Бодро заговорил:
– Теперь в ресторанах кушают колбасу из моих коняшек! Табун под нож… скаковых! Породистых! Сколь призов, кубков!.. Эх!
Прохоров не очень уважал придурковатого, с неровным характером Михея. Но как конюх он был дельный, умел о животных заботиться как подобает.
– Уж так и быть – похмелю.
Извлек из жестяного шкафчика необходимое для скромного мужицкого застолья – бутылку, хлеб, соленый огурец, сало. Михей глотнул самогонки, резко отдававшей махоркой.
– У Косой брал? Ее бы, суку, заставить пить эту отраву!
Вновь взвизгнула дверь.
– О, легка на поминке! – льстиво захихикал Михей. Подвинулся на скамейке, рядом усадил вошедшую пьяненькую бабу с распухшим пятнистым лицом и с непомерным животом в обхвате. Вновь хихикнул: – Самогонку твою… Махорки в нее дюже много натолванила. Перестаралась.
– Зато дешевая. А водочка у богачей, сам знаешь…
– Потравишь ты нас!
– Ой, господа нашлись, мать вашу… Особливо ты, Михейка, забулдыга. Тебе хоть козьей мочи налей…
Косая вытащила из-за пазухи бутылку.
– Посидим кружком, я – с миленком, ты – с дружком!
– С каким миленком? – ревниво забухтел Михей.
– Отстань, паршивец малосильный! Ты хоть помнишь, в каком году мы с тобой последний раз толком переспали?
На край стола запрыгнул головастый, в мазутных пятнах кот Борис Николаевич. Глядя в глаза хозяину, он просительно мяукнул. Прохоров плеснул на столешницу самогонки. Кот полакал жидкость, облизнулся и, ничего больше не требуя, подался в свой теплый угол.
– Не-ет… – с обидой протянул Михей, – чтоб всякая тварь… Задушу!
Он подошел к коту. Кот храпел, как человек, протяжно, с бульканьем, всхлипыванием, присвистом и вздрагиванием. Мужик чего-то забоялся. И молча отступил.
Заправленная табаком самогонка сейчас не казалась противной – пилась легко, с желанием. Горячила, поднимала тонус. Оживлялся разговор. Угождая давнишней толстой ухажерке, Михей высказался, что для него было бы самой страшной карой, если бы с ним в постель легла женщина без грудей и с худой задницей. Прохоров пальцами поскреб в сивой бороде, с улыбкой поведал:
– Было мне лет двенадцать. Бригадир послал меня с тока отвезти на лошадях озадки на пруд для прикорма карпов. В помощники дал Марфутку – зрелая, налитая девка. – Он подмигнул Михею. – Как ты и гутаришь – в твоем вкусе! Ну ладно… Едем мы по метровке. В выси жаворонок заливается. Цветочки на обочине. Красота! Обстановка самый раз для любовных утех. Марфутка зубы щерит, лыбится, голыми коленками елозит по озадкам. Да какой из меня, молокососа, любовник – без понятия. А когда на мелководье лопатами стали разгружать озадки, из вербей, что росли край плотины, выскочил в трусах Петро Тряпишников. Уже в мужиках ходил. Сграбастал поперек Марфутку. Стал ее щупать, мять. Пацанва зеленая (они купались в пруду) собралась, хохочет. Затем Петро уволок девку в вербы.
Когда я опорожнил желоб и выехал на сушу, появились и они. Марфутка шла, как пьяная. Эх, такая злость поднялась у меня в душе на Петра!
А отомстил я ему спустя лет пять. Поливал я капустник. Без рубахи. Загорелый, крепкий – привлекательный. А на соседнем огороде – жена Тряпишникова. В тетки мне годится. Чую, что нравлюсь я ей: нет-нет и встретятся наши взгляды. Слышу, зовет к себе. Я перепрыгнул плетень. Она мне дает ведро – дужка слетела… Я догадался: сама умышленно выдернула, чтобы был повод… Ну я присел на колено, лажу ведро. И тут такая оказия приключилась: прямо перед моим носом живот у тетки под платьем ходуном заходил, а сама она вроде бы как потянулась, застонала. Я было опешил, вскочил. Кричу: «Аль плохо тебе? Сердечный приступ?» Она: «Мне хорошо, дурачок! Обними меня, да покрепче! Какой ты сильный и красивый!» Я вспомнил Петра и поступил, как он с Марфуткой: подхватил его жену на руки и понес под обрыв на прохладную мураву…
– Это что, – перебил Михей, – вот со мной в прошлое лето… Иду-бреду я домой. Садами-огородами. А в глазах будто чертики мелькают – с толку сбивают. И вот добились-таки своего – впехался я в урему, запутался в ежевичнике. Побарахтался. Обессилел. Да и упал вниз лицом. А когда очухался, то обнаружил себя голым – штаны на суку висели.
– Сам, поди, и разделся, – подала голос Косая.