Страница 105 из 113
Каждый предмет старается мне что-то шепнуть — и про себя, и про тех, с кем бок о бок провёл много лет. Вот и русская печь не молчит: над ней трудился печник Фома, ещё под открытым небом клал. По-хорошему ведь как строились? В первую очередь печькормилицу ставили, а уж потом, вокруг, дом наращивался… Искусник в своём деле Фома, но и Васюта тут руки приложил: глину месил, кирпичи таскал, стены белил — не гнушался в помощниках быть, потому, как для себя старался и для Василисы. Василиса? Сестра, Обережница, Янкина матушка, что сыну жизнь дала, а сама его так и не увидела… Неужели и её здесь встречу? Отбросив страхи, устремляюсь прямиком в светёлку. А где ж ей быть, Василисе, как не в своей комнате? Светлица такая же, как в мой первый день, ни моего, ни Гелиного следа пребывания. У окна, словно спеша захватить лучи гаснущего солнца, мастерица торопливо делает последние стежки на работе. Заправляет на изнанке полотна нитку — точно так же, как я, обходясь без узелков, втыкает иголку в вышитую махонькую подушечку, ощетинившуюся множеством других игл, не пустых, с заготовленными вдетыми нитками. Встряхивает и расправляет большую мужскую рубаху, чтобы взглянуть на результат трудов, и видно, как алеет под застёжкой с красными свастиками воинский оберег, Ратиборец, тот самый, с которого я для Яна копию шила. С удовольствием огладив вышивку и прошептав над ней несколько слов, швея неторопливо складывает рубаху, прикрывающую её почти наполовину, и тогда становится виден небольшой аккуратный животик — месяцев этак на пять сроку. Обережница поводит плечами, очевидно, затёкшими, встаёт, растирая поясницу, проходит совсем рядом от меня — к укладке. Чуть выше меня ростом, ярко-каштановые косы, карие, почти вишнёвые, как у брата, глаза, аккуратный носик, обсыпанный конопушками… В кого же тогда сероглазый светловолосый Ян? В отца, должно быть. Лицо у Василисы чуть припухшее — похоже, лёгкая отёчность. И вдруг, закусив побелевшую губу, она оседает на укладку, судорожно пытаясь вдохнуть поглубже… Видение исчезает. Ей, как и мне, тоже было нелегко носить дитя, в смятении думаю я. И то, что умерла она, рожая… Просто так при родах не умирают. Были какие-то осложнения, усугублённые страхом за брата, добровольно принявшего двойную квестовую ношу… Были, наверняка. Только я никогда этого не узнаю. Память дома. Память вещей. Шаг за шагом открывается мне мир, о котором я ничего не знала. Да и когда мне было расспрашивать? На прошлое — не было времени, а будущего — здесь, рядом с Васютой — мы для себя не видели, потому о нём и не заговаривали.
Где-то там, на кухне, потрескивают в топке дрова, сердитый, но верный Рорик ждёт у окна, а навязанные мне провожатые — на улице. Я скоро, мальчики, я не заставлю себя долго ждать. Только вот с последней вещицей поговорю… До того она мне по сердцу. Пальцы погружаются в рыжий мех. Роскошное лисье покрывало, под которым я однажды проснулась, как королевишна, до сих пор на кровати. Я подсаживаюсь на край постели, тащу на себя полость, прижимаю к груди мягкий пушистый ком, зарываюсь лицом в тёплые недра. Варварская, немного тяжёлая красота, но как она идёт к этому месту, к этому дому, к комнате… Но откуда, откуда она здесь взялась? Васюта — не красна девица, ему ни к чему рядиться да украшаться, и в быту у него всё обустроено прочно, надёжно, пусть и красиво — но без роскоши, воину она ни к чему. Встряхнув покрывало, возвращаю его на место. Расправляю складки. И… получаю порцию очередного озарения. Покрывало — от мастера Гаврилы, лучшего скорняка среди здешних русичей. А что, неужто и здесь Васюта руку приложил? Похоже, в этом доме он ко всему касательство имеет, если не сам, то хоть на подхвате. Но тут мой новый дар неожиданно упрямится. Молчит, и до того долго, что досада берёт. Дабы подстегнуть его, снова запускаю пальцы в рыжий густой мех, прохожусь по седовато-жемчужному подшёрстку… Ну же, дар, выдай мне что-нибудь ещё! Внезапно безо всякой на то причины меня охватывает паника. Нет, не надо, хочу закричать… но первое слово дороже второго, и кое-кто там, внутри, уже запустил программу по исполнению желаний. Что ж, получи, словно осердивший, шепчет дар. Много ли вынесешь? Смотри, сама напросилась! Нет, не может быть. Я что же, разговариваю с собственным предвидением? Но только мысленного моего собеседника, моё второе — или которое ещё там по счёту глубинное «Я» — вдруг прорывает…Спрашиваешь, где же здесь Васютина лепта? Приложил руку, не сомневайся… Сорок шкурок принёс скорняку, каждую лису сам загнал, сам стрелой в глаз поразил, дабы мех не портить. Воз понадобился, чтобы это добро Гавриле свезти, веришь? Верю. Только, вроде бы, это не так уж и страшно. Тогда с чего — мороз по коже? Сорок спинок скорняк пустил на покрывало, да сорок хвостов за работу взял. Ни единого шовчика не заметишь, ни малейшего узелка. Гладкость, мягкость, нежность… Княжий подарок, одно слово. Кому же подарок, неужели — Гале? Так с чего нервничать, он ведунье друг был, не более, сама она признава…
Княжий подарок, дурочка, нетерпеливо перебивает Дар. Что ж ты, непутёвая, намёков не понимаешь? На вот тебе в лоб всё, как есть. И терпи, раз напросилась… На глаза словно кто набрасывает пелену. В непроницаемой тьме открывается светлое окошко. Нет, в самом деле, окно — высокое, стрельчатое, заделанное диагональной позолоченной решёткой, то ли для красоты, то ли для защиты. Как в тереме высоком, где живёт отрада, а ходу к ней — никому. — Любушка, — слышу я вдруг совершенно отчётливо за своим плечом Васютин шёпот. — Любавушка, помнишь ли? И тоска в этом голосе, и горечь… Сперва мне кажется, что это Анна. Затем я понимаю, что это другая женщина, но так на меня похожа, словно сестра, которой у меня никогда не было, далеко не худа, чуть пышненькая, но уютная, домашняя, нежная, из тех женщин, которых мужчинам хочется немедленно обнять, прижать к себе и не выпускать всю оставшуюся жизнь. Она стоит у окна, с надеждой вглядывается куда-то сквозь меня, нежные белые пальчики, отроду не знавшие тяжёлой работы, унизанные кольцами, машинально расплетают и заплетают кончик косы, наматывают прядки. Ещё тонкая в талии, но под парчовым сарафаном, под дорогой душегрейкой не скрываясь, проступает очаровательная выпуклость, делая эту Любушку ещё милее. Женщинам беременность к лицу, а этой — особенно. У меня болезненно ноет в груди. Мало того, что под чужим сердцем бъётся Васютино дитя: среди золотых, массивных, колец, украшенных каменьями — одно попроще, серебряное… обручальное. И резная вязь на нём точь в точь, как на моём ученическом, от Васюты, браслете. Двоих умудрился окольцевать, сокол наш, пусть и поразному… Просила знаний — получи. Вот тебе Васютина лепта. Вот тебе его жизнь, любовь, Любава. Вот для кого подарок готовился, что тебе случайно перепал. А глаза у неё — серые, как и у меня… А коса — тёмно-русая, у меня тоже такая была годочков до двадцати семи…. И уверена, заговори девица — голос от моего не отличишь. Только я — непутёвая, а эта… Вот она, лапушка. Любушка. Любава. — Только дождись, — повторяет где-то Васюта в тоске. — Найду, как к тебе добраться. Вернусь. Всех наших выведу. Докажу батюшке твоему, что достоин. Дождись, голубка… Зачем ты на меня свалился, дар? Не будь тебя — и не знала бы я ничего. А теперь — век буду помнить. Помнить, как тосковал. По родине, по родителям-старикам, но более всего — по ней, невесте наречённой. Из простых воинов в сотники пробился, уже и князь согласен был воеводою его назначить, да заартачился, увидав, как на воина молодая княжна смотрит. Не такого жениха ей хотел. Не простил дочкиного выбора, хоть и со двора не прогнал, за то низкий поклон. — Докажу, Любушка. И сам вернусь, и подарок привезу княжий, тебя достойный… Сам лис стрелял. Лучшего мастера нашёл. Глаз не спускал, пока последний меховой клочок не был обшит. Всё думал, к а к вернётся, к а к его встретят. Родился ли кто уже? Старый князь, хоть и гневлив, но отходчив, внука или внучку от единственной дочки признает, обид чинить не будет. Да только разрешит ли его, Васюту, ждать? Ведь и за другого вправе дочь выдать, а что с дитём княжна — так от славного воина-мужа, в том позора нет, опять же — дитя старому князю родное, наследует. Только не нашёл Васюта дорогу домой. Не вернулся. И лежала себе драгоценная рухлядь, сундук пролёживала, да так и не дождалась своего часа. Пока однажды сердобольный Ян, воспользовавшись отсутствием строгого дядьки, не выудил её для меня, непутёвой…Я осторожно поднимаюсь с колен. Сама не пойму, почему оказалась сидящей на полу, уткнувши лбом в перину. От слабости, от неожиданного откровения, должно быть, закружилась голова. Внутри меня словно дрожит натянутая тетива и вот-вот лопнет. Хватит. Хватит, дар. Насмотрелась. Выхожу из светлицы, медленно и аккуратно закрываю за собой дверь. Навсегда. Рорик, глянув на меня, вдруг начинает метаться по кухне, разыскивая воду. Я его почти не слышу, уши словно ватой забиты. Качаю головой, жестом пресекаю беготню и указываю на выход. Пойдём, дружочек, я же предупреждала, что долго не засидимся… На улице меня чуть отпускает. Вечерний город зажигает свет. Возвращаются звуки, и я постепенно возвращаюсь к этой жизни. Только подошвы сапожек почему-то так и прилипают к тротуару, или это ноги снова тяжелеют?…А что, собственно, случилось?.. Внутренний голос словно только что проснулся, звучит невыразительно. Вань, опомнись, он здоровый красивый мужик, герой, — и чтобы ни в кого не влюбился? Молодой, свободный, обаятельный… Он и сейчас чертовски хорош, а уж тогда-то, лет пятнадцать назад — слов нет. Слов нет…Ваня, это всё естественно. У тебя ж была своя жизнь до того, как вы встретились? И у него была. Вы и сошлись-то случайно, и обещаний никаких друг другу не давали, и… в общем, и не спрашивали ни о чём, так уж получилось. Тебе даже в голову не приходило не то что спросить — задуматься: а почему такое сокровище — и до сих пор в холостяках?