Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 29



Махора упала на колени, щупала землю, не веря, а потом заплакала, ткнувшись в грязные руки лицом.

Холодная мысль мелькнула: сейчас еще рухнет и придавит, надо вылезать. Но так горько сделалось, так горько, что страх лишь мелькнул и пропал. «И пусть, – подумала она. – Пусть рухнет и пусть придавит».

Как нелегко новый погреб ей достался. Людей просила, дети помогали, сама копала. Без погреба разве можно жить? А старый – негож. Сколько самогону ушло, денег. И чуяло сердце, хотела в другом месте копать, потому что грезилось: здесь был когда-то колодец. Но зять разубедил. Вот и выкопали.

Слезы текли. Мысли мешались в голове. Кляла и ругала зятя, себя, детей. Мужа покойного недобрым вспомнила: оставил ее, лежит, а она…

В погребе было тихо. Белый свет пробивался через творило и пропадал. Лишь брезжило сверху, и все. И тихо было, так тихо, спокойно, словно в могилке. Лежи и лежи и ни о чем не думай.

Махора отплакала, полезла наверх. На крылечке села спустя руки и словно задремала. Как-то холодно и безучастно думалось обо всем. О погребе – пусть заваливается; о собственной жизни – пропади она; и почему-то о бабе Мане Харитоновой вспомнилось. О чем плакала баба Маня? О хуторе? О доме, который рушится? О погребе, который тоже, наверное, завалился? От жиру такое… Только от него. Увезли сыновья, не бросили. Живи да живи…

Солнце уже стало в обед. Пора было корову доить. И разом отступили слезы, отчаяние. Махора умылась и забегала по двору. Разыскала старую пилу, ножовку, топор взяла, налила две бутылки самогону и со всем этим добром поспешила в кузню.

Там, в низкой прокопченной халупе, мужики еще на обед не ушли, но собирались.

– Ребята, ребята… – просила Махора. – Помогите моей беде. Пила кричи нужна и топор, а все тупое. Наточите, Христа ради прошу. Я тута вам…

– Принесла?.. – спросил главный в кузне Петро Алифашкин. – За это литру нужно, пилу да топор.

– Принесла, Петро, принесла. А как же… Я побегу корову подою, а назад буду бечь… Вы уж постарайтесь, я попрошу.

– Все будет готово, тетка Махора.

Мужики не обманули. Обратным ходом Махора забрала точеные топор и пилу. Пока молоко цедила, подумала: «Может, деда Архипа нанять». Но тут же эту мысль прогнала. Землю вытягивать Архип не станет. Картошку выбирать – тоже. А стенку заложить…

В прошлом году наняла его кума Раиса чулан к дому пристроить, так старик шестьдесят рубликов взял и целое лето возился. Больше языком молотил, не чаяли, когда уйдет. А больше по хутору и свободных людей нет. Надо самой.

Махора переоделась в грязное, фонарь зажгла и полезла в погреб. И до самой ночи, пока скотину не погнали, выгребала землю, тягая ее наверх. Сначала полным ведром, потом, приустав, половинками. Таскала без отдыха, словно муравей. Росла возле погреба куча мягкой земли.

Под землею коптил фонарь, воняло горелым керосином. А на воле светило солнышко и небо синело ясное. Каждый раз поднимаясь из погребной тьмы, Махора радовалась белому свету и теплу.

К вечеру она убрала землю и картошку подняла наверх. Скотину встречать уже опоздала. Спасибо, кума Раиса коз пригнала, а телок с коровою сами пришли, словно чуяли: не до них хозяйке.

Занималась со скотиной да птицей. Корову доила впотьмах второпях, и Зорька молока мало дала, то ли обиделась, нравная, а вернее – не напаслась. Весна стояла сухая, на лугу трава – щеточкой. У коров нос грязный, в земле. Надо бы покормить, но это потом. Теперь же Махора решила еще поработать немного, чтобы с погребом закончить побыстрей. А то снова обрушится – и тягай землю.

На дворе стемнело, но сумрак был легкий. Ясно белела кухня и хата. Над Вихляевской горой, куда солнце ушло, не остыл еще зеленоватый плес с темным островом синей тучи. Над головой проглянуло звездное просо. Людских голосов не было слыхать. Стрекотали сверчки в садах. Два-три соловья перещелкивались в кустах.

Махора прикрыла дом, ушла на забазье и, выбирая там, в дровах, подходящие жерди, ширкала пилой, обрезая их по размеру. Мягкая верба попадалась, твердый вязок, карагач и вовсе железный дубок, на котором пила звенела.

Скоро похолодало. Затихли соловьи, их пора впереди. Слитный гул водяных быков стоял над речкой и озером. Потемнел лес, но на базу еще было видать. А может, глаза обвыклись.

Вспомнились давние годы, после войны, когда в такую пору ночами на огородах было людно. Сажали и поливали. Во тьме слышались голоса. Днем – на колхозной работе, а ночь – твоя. Слов нет, тяжко, но почему-то хорошо вспоминать.

Вроде недавно привезли Махору на этот хутор, на этот двор, от отца с матерью. Привыкала трудно. Родительский дом был сытнее, без хлебушка не сидели. А здесь – желуди… Семья большая, сядешь за стол, а желудковая лепешка не лезет в горло, хоть плачь. И кажется, все глядят на тебя, осуждают. Потом привыкла. Ее жалели. Золовка Ксеня печеное яичко потаись в сумку положит. В поле сядешь обедать, а там – яичко. Такое сладкое. Или сальца ломотик. И бабка Дуня жалела, и мать Наташка. Жаловаться грех. А уж как Ваню родила, и вовсе мужики гордились: казака принесла. Дед Илюша, довольный, усы крутил. Отец Матвей – тот вовсе…

Бог ты мой… Сколько людей здесь было… Вечером соберутся, хата – полная. Ведро картошки чистили во щи. Сколько было народу, и все – родные. Сжилась с ними, дорогие до слез. А теперь – пусто.

От неожиданной мысли такой Махора оставила пилу и во тьме словно увидела всех. Молчаливой чередой прошли мимо: дед Илюша и бабка Дуня, Ксеня с Володей, Василий, Ольга, тесть и мать Наташка, за ними – муж… Все прошли и пропали. И снова осталась Махора в целом свете одна… Живые дети где-то были сейчас, но далеко, и в них не верилось.



Ночь обступила хутор. Над головою, из края в край, светили звезды. Легкое зарево на востоке сулило луну. Руки словно налились тяжелой водой, не поднять. А голова была ясной. Хорошо думалось. Давнее вспоминалось – словно вчера прошло.

И в хате, уже в постели, Махора уснула не враз. Лежала и о прошлом думала. Напротив, на стене, висели карточки родных. Сейчас, во тьме, их не было видать. Лишь блестело стекло от какого-то света на воле. Но Махора видела всех живыми. Только что говорить не могла. Это уже во сне.

А утром, наяву, пришла живая родня, кум Николай.

Махора поднялась до свету. Соловьиный бой еще не смолкал. Белый оковалок светил, догорали последние звезды. Над займищем поднималась холодная желтая заря.

Управилась со скотиной и птицей и успела допилить жерди для погреба, как заявился кум Николай – покойного мужа младший брат. Он жил здесь, на хуторе, но смладу как-то в сторону ушел от семьи. Может, в том его жена была виновата, а может, склонность к вину. С тех пор как Махора осталась одна, Николай заходил редко, похмелку выпрашивая. И сегодня, лишь во двор ступив, он попросил:

– Похмели, кума. Голова болит.

– Ты хоть поздоровайся, – укорила его Махора.

– А я забыл с похмелья. Здорово ночевала…

– Здорово, да не дюже. Погреб у меня завалился.

– Какой летось копала?

– Он самый.

– Чего он?

– Да выкопали не у места. Пойдем поглядишь.

Кум Николай кряхтел и охал, щетинистые щеки тер, но слушал Махору.

– Тут был колодезь когда-то, мне помнится, возле бабки-Наташкиной кухни. Я Василия упреждала: не будем здесь копать. Так ему в рот не въедешь. А теперь обрушилось и все завалилось.

– Може, подмогнуть? – напросился Николай.

– Подмогни. Кто же еще, кроме тебя? Ты нынче не пасешь?

– Не пасу.

– Вот и помоги. Как похмеляться: кума да кума, а в дело… Я тебе волью чуток, чтоб похмелиться, но не дюже.

– Влей, влей, – обрадовался Николай. – Влей, кума. А то вчера Чурихину самогонку пили.

Бабки-Чурихиной питье было всему хутору известно вонью и тяжким похмельем. Старуха крепила свое зелье куриным пометом.

– И кто ж тебе велел ее пить? Силком лили?

– Угощал Клейменов. Ну и…

Незавидно жил Николай: большая семья, жена не больно приветливая, болезни, вино. Он был отчаянно худ, ликом черен, прокурился насквозь, аж сипел. Махора его жалела и, похмеляя, всегда еду выставляла, зная, что дома его не балуют. И сейчас поставила щи и солонины кусок, чтобы поел.