Страница 19 из 29
В те времена еще живы были задонские хутора. Стояли друг подле друга Березов, Рубежный, Липо-Лебедевский, Каменнобродский, Мостовский, Терентьев – словом, нужен был перевоз.
Позднее, когда появились моторные лодки, перевозчики хорошо зарабатывали. Техника: дернул шнур стартера, взревел мотор, крутая волна под скулою лодки – помчался. По рублю с носа в один конец. Это уж деньгами новыми. Сколько платили Феде Босяве, я теперь не помню. Наверно, копеек двадцать старыми деньгами, а может, пятьдесят. Но уж, конечно, не больше полтинника.
Платили, выдавался билет – все чин чином, предприятие государственное.
«Перево-о-щик!! Перево-о-щик!!» – кричали с той стороны днем и ночью.
Федя Босява жил все долгое лето тут же, на берегу, в землянке. Землянка – для непогоды, обычно же спал он в лодке, на просторной корме, или на берегу, возле огня. У входа в землянку тлел костерок ночью и днем.
Федя-Босява в поселке известен был каждому: для взрослых – не больно путевый калека, перевозчик, для детворы – царь и бог речной, в руках которого лодка. Федя Босява восседал на корме, у руля, предоставляя весла пассажирам или ребятам постарше, из тех, что крутились возле него. Для них – удовольствие сплавать на ту сторону да обратно. Тяжелые весла, большая лодка для подростков были трудны, и потому гребли по двое. Новичкам Федя подавал с кормы команду:
– Р-разом… Р-разом… Не спеши!.. Р-разом! Р-разом! – И хвалил: – Молодцы… Моряки Черноморского флота…
Это была высшая похвала. Сам Федя воевал на Черном море, и ноги там потерял, и во хмелю певал нередко песни морские:
Были у Феди верные друзья, ребята постарше, почти парни. Они и гребли в одиночку, и лодку он им доверял перевозить ли, рыбачить ночами.
Федина лодка, землянка, костер возле нее были для них вторым домом. Ребята вырастали, уходили, появлялись новые. Но порою ночь напролет сидел у Фединого костра молодой краснофлотец или курсант в бескозырке, а то и морской офицер при кортике.
А мы, ребятня зеленая, крутились у переправы, у лодки Фединой, у костра и мечтали скорее вырасти, чтобы сесть за весла.
Не всем мечтам дано сбыться.
Потом мы стали взрослыми, а Федя Босява остался все тем же перевозчиком, несчастным человеком, калекой, да еще не больно путевым. Он так и помер потом на берегу у костра. «Не мог и помереть по-людски…» – говорили о нем.
Теперь все прошло, все забыто и переправы нет. А вот костер на берегу – это хорошо. Особенно когда свечереет. Осенью темнеет быстро. И вот уже во тьме дальний берег и твой; вода мягко поплескивает.
Подбросишь сухого плавнику, огонь живеет, шире светлый огненный круг. Потом пламя стихает, припадает к земле. Дыма нет. Костер меркнет, и тьма обступает. А над головой открывается звездное небо. Бродишь по нему глазами. Потом остановится взгляд на малом клочке его. Вначале видятся две или три звезды, яркие лампады во тьме. Потом проступают рядом светила иные, огонь их кроток, но ясен. Глядишь и глядишь… Взор внимательный, изумленный открывает все новые и новые огни, идущие из глуби вселенной. Как далеки они, как малы – маковое зерно, светлый дым, но живы и светят, и глядят тебе в очи. Костер твой потух, а в небесах нет тьмы. Там все пылает и плывет к тебе. И нет одиночества, нет печали. Хочется жить. А если умереть, то здесь, у ночного костра, под звездами, а не в душных стенах. Но это уже другой разговор.
А сейчас просто вспомнилось: паромный причал, лодка Феди Босявы и счастливый день, когда ступишь на деревянную палубу парома и поплывешь к далекому тому берегу. Переправа…
Теперь ничего этого нет. Просто – мост через Дон, бетонная высокая дуга. Вот и кати по ней. Две минуты на третьей скорости.
Три матери
Этим летом я видел ее в последний раз. Она была очень плоха и еле брела в магазин, с клюкою. Идет-идет, остановится. Отдохнет и дальше плетется. Лет ей немало, должно быть, под восемьдесят. А зовут ее все Шурочкой. Шурочка да Шурочка…
Детей она растила одна. Муж в войну погиб. Двое ребят. Старший как-то быстро исчез. Помню, что он был какой-то не больно путевый. А потом пропал. Про него сразу забыли. О втором поминают до сих пор. Шурочку увидят и вспоминают:
– Вовка-то Шурочкин все сидит?
– Сидит.
Я с ним рос, с Вовкой Шурочкиным, в школе вместе учились. В тюрьму его посадили рано и как-то по-глупому. Кажется, он машину угнал, грузовик с арбузами. Конечно, пьяный. Прямо с базара угнал и далеко не уехал. Где-то заглохла машина, а он в ней уснул. Потом в ларьке папиросы украл. И пошло-поехало. Всю жизнь он так и сидит, считай, безвылазно. Во взрослой поре я его один лишь раз видел.
В прежние годы с Шурочкой мы встречались чаще, говорили о Вовке.
– Как он там?
– Письма пишет. Скоро, мол, освобожусь. Буду по-умному жить. А ведь голый-босый. Деньжонок подкапливаю, послать.
Проходит время.
– Как там Вовка? Освободили?
– Друзья-товарищи… – вздыхает Шурочка. – Друзья-товарищи подвели. До родной матери не доехал. Сбираюсь к нему на свиданку. Далеко… Поездом едешь, потом пароходом.
Прежде такие вот были разговоры. Потом я понял, что Шурочке от моих расспросов сладкого мало и стал лишь здороваться, временами справляясь у соседей:
– Как там Шурочкин?
– Снова сидит. Не доехал. На свидание к нему собирается.
Год за годом, за годом – год. Так и жизнь потихоньку проходит. Полсотни лет за плечами.
Встретишься с Шурочкой лицо в лицо, поздороваешься.
– Как там Вовка?
– Друзья-товарищи… – вздыхает она. – Друзья-товарищи опять подвели. Послала деньжонок, чтоб не вышел голый-босый. А друзья его встретили и подвели. На свиданку сбираюсь.
Ездит. А Вовкин лагерь далеко. Поездом, потом пароходом.
Этим летом я встретил ее в последний раз. Она еле брела к магазину. На клюку опирается. Идет, идет, а потом встанет, стоит.
– Здравствуйте…
– Здравствуй, здравствуй…
– От Вовки нет вестей?
– Пишет. На свиданку к нему сбираюсь. Может, в последний раз.
Она глядела на меня пристально и вдруг вспомнила, улыбнулась:
– А в лапту-то он какой ловкий был. Как вдарит, вдарит… Мячик далеко летит. В огороды…
– Ловкий, ловкий… – подтвердил я.
Попрощались. Я пошел, потом обернулся. Шурочка брела к магазину, опираясь на клюку. Темное платье, темный платок на голове.
Она уехала и не вернулась. Домишко ее долго стоял с открытыми ставнями. Потом соседи их затворили.
Всякий раз, когда я собираюсь ехать в город, кто-нибудь из близких напоминает:
– К Топилиным заедешь?
– Заеду, – отвечаю я.
Заезжаю. Дом Топилиных стоит в переулке, за магазином. Хозяин старик Топилин умер позапрошлой зимой. Осталась его бабка одна, ходит согнувшись, порою с костыликом. Но сад и огород содержит в порядке.
Когда заезжаю, у нее все готово. Картошка ли, помидоры, абрикосы ли, яблоки – все в свой черед – аккуратно уложено и увязано. Корзина ли, ведро, банки с вареньем, бидончик откидного молока – лишь ставь в багажник и поезжай.
Пока ставлю, укладываю, старая Топилиха говорит мне всегда одно и то же:
– Спаси Христос, что заехал. Вези поклон. Скажи: живая, – и добавляет: – Может, приедут… Как на цепи сидят там…
Об этом говорено-переговорено. Молча закрываю багажник. Трогаюсь с места. Старая женщина глядит мне вослед.
Какой уж год вожу. Еще старик был живой. Попросил как-то раз да другой. Теперь в привычку. Правда, в городе, порой, не сразу посылки и вручишь. Топилиных трудно дома застать. Опять никого. Наконец поймаю, стану пенять.
– Негодяй… Форменный негодяй… – шумно корит Топилин-старший сына. – Я приказал, не смей из дома уходить, посылку привезут от бабушки. А он умелся куда-то.