Страница 41 из 46
— Па-ап, — сказала она протяжно, — что я тебя спрошу: ты Аркашку не узнал?
— Какого еще Аркашку?
— А позавчера к нам приходил, обедал у нас, ты еще зашел на кухню.
— А что за Аркашка? — спросил Евгений, смутно припоминая стриженого мальчика, худенького, казавшегося совсем маленьким рядом с крупной Люсей.
— А он тебя сразу узнал, это Горюнов Аркаша.
— Горюнов! — невольно повторил Евгений. Как же он забыл! Ведь мальчик был даже чем-то похож на Федю Горюнова, «горюнушку», с которым вместе учились они в Свердловке, потом Горюнов окончил Промакадемию, а потом... Это о нем жена Лена сказала «мерзавец!». И конечно, ведь у него семья, как же он раньше не спросил.
— Так что же с ним? — волнуясь, спросил Евгений.
— Анну Яковлевну тоже арестовали, а от Аркашки потребовали, чтобы он отрекся от отца и матери, ну, что они враги народа! А он говорит, не буду отрекаться, они меня учили коммунизму, а нет на свете ничего выше, чем коммунизм. Тут и нашлись у нас в классе дураки и стали говорить, что он тоже враг, а я за него заступилась. Его из комсомола исключили, а мне строгое предупреждение... И мама на меня накинулась, стала всяко обзывать.
— Как же это я ничего не знал! — горестно воскликнул Евгений.
— Ты же больной был, мы разве тебе это рассказывали? А я говорю: все равно с Аркашкой дружить буду, ты хоть тресни!
Большелобая, несколько мешковатая, но сильно сложенная девочка с прямыми русыми волосами и коротким привздернутым носом, Люся живо напомнила ему мать в молодости, только глаза у нее были не серые, как у Лены, а темно-карие, в сомовскую смуглую породу.
— А потом, когда все это отменили, эту ежовщину, я к маме пришла и напомнила ей, что она мне орала... И раньше я с Аркашкой потихоньку встречалась, а теперь, говорю, он будет к нам ходить.
— А где он живет, Аркашка-то?
— В общежитии. Его когда из комсомола исключили, он из школы сам ушел, определился на строительство метро. Он ударник! — с гордостью сказала Люся. — Теперь его опять в комсомол приняли...
Евгений слушал хрипловатый голос дочки с его знакомыми, родными интонациями и чувствовал, как что-то словно растопляется в его душе: в этой детской верности друг другу вновь воссоздавался строй товарищества, верности, самопожертвования, мир советской жизни, на время словно скрывшийся из глаз под мелководьем и мутью, нахлынувшей со стороны.
Евгений Александрович возобновил знакомство с Аркадием. Мальчик после занятий в вечерней школе приезжал иногда позаниматься с Люсей, которая училась на класс старше его. С ним порою приходили товарищи по школе, здесь были и дети московских рабочих, и такие же, как Аркадий, подростки, по тем или иным причинам вынужденные поступить на работу; был среди них мальчик, работавший в радиомастерской и мечтавший сконструировать телевизор; он был круглый сирота, жил у престарелой бабушки и содержал ее. Приходила девочка, ранее учившаяся в одном классе с Люсей; она училась плохо и после седьмого класса пошла в садоводческий техникум и сейчас была очень довольна, и даже отметки по общеобразовательным предметам у нее поправились. Приходили к Люсе и товарищи по школе; она была отличница, и все, у кого были переэкзаменовки, тянулись к ней, она помогала всем безотказно.
Сидя у себя в кабинете, приводя в порядок рукописи, — Евгений Александрович решил во что бы то ни стало довести свой труд о государстве до конца, — он слышал хлопанье дверей, иногда смех, иногда звуки отдаленного спора. Порой спорящие представали перед ним, и он рад был, что может еще разрешать эти споры, особенно когда они касались «общества».
Так как одному есть, и в особенности ужинать, было скучно, он стал съедать свою кашу и выпивать стакан молока на кухне, где Люся организовывала чаепитие для своих друзей. Если это был вечер, в открытое окно доносились возбужденные, лихорадочные звуки городской жизни... Люсины гости располагались кто на длинной скамейке, кто на табурете, а кто попросту на полу. И мило и грустно было Евгению Александровичу смотреть на эти полудетские, но уже словно бы изнутри освещенные пытливой мыслью и благородным чувством лица, на красные галстуки, юнгштурмовки и ковбойки...
Почти каждый вечер обсуждались очередные сообщения из Испании. Евгений Александрович пояснял ребятам сложную обстановку, в которой оказалась молодая республика, предательскую тактику англо-французской буржуазии, под лицемерным флагом невмешательства осуществлявшую помощь фашизму.
...Пылали лица, сжимались кулаки, и радостно было видеть Евгению Александровичу, что страшные удары прошлого года, оставившие сиротами некоторых из этих ребят, не затронули их самосознания. Казалось, скажи только он: в Испанию! — и вся молодежь Москвы, всей России, всего Союза, да и не только молодежь, двинулась бы на помощь испанским братьям. Но Евгений Александрович говорил о другом, он говорил о задачах осуществления социализма в единственной пока социалистической стране, он возвращал энтузиастов к будничным делам учебы, но оказывалось, что эти будничные дела полны высокого революционного смысла.
Он говорил, и это было то, что ему самому нужно было так же, как каждому из этих ребят...
— Что ж, заниматься так заниматься... — со вздохом говорил кто-либо.
Шла трудная экзаменационная пора, начало июня, а дни стояли погожие, жаркие... И все же 9 июня, в день рождения Пушкина, ночью Люся и друзья ее пошли к памятнику великого поэта. И Евгения Александровича удостоили великого доверия: его взяли с собой в этот поход по душистым, пахнущим травой бульварам. Множество молодежи собралось в этот час возле памятника, кто-то прочел послание к декабристам, кто-то отрывок из «Евгения Онегина», а потом совсем маленькая девочка стала читать сказку о царе Салтане:
Все затихли. Эти волшебно простые слова, этот свежий детский голос и наивная уверенность в правде того, что произносилось, перенесли Евгения Александровича в волшебный мир сказки, он почувствовал слезы у себя на глазах. Он оглядывался и видел вокруг себя море молодежи, он видел растроганные лица взрослых, и даже милиционеры, хотя их явно заботило такое скопление народа, улыбались... «Сильна советская власть!» — подумал Евгений Александрович.
А потом пришла война. «К вам обращаюсь я, друзья мои...» Этот голос, этот звук воды, льющейся из графина в стакан... После этого нельзя было оставаться в Москве. Евгений ушел в народное ополчение. Он видел, как с именем Сталина умирали на полях сражений лучшие люди.
И вдруг, как грозный окрик из прошлого, строгое напоминание о бдительности, процесс врачей-убийц. Опять недоверие, и это после такой войны, когда, казалось бы, навечно утвердилась нерушимость нашего советского строя. Евгений Александрович не верил ни одному слову. Он только ждал, что же будет дальше...
И вот сейчас, когда где-то совсем близко уходил из жизни этот человек, уходил как все, в мучениях, задыхаясь от сердечного удушья, Евгений Александрович не находил себе места в эту лихорадочную мартовскую ночь и вот уже два часа без умолку, словно боясь, что ему могут помешать, говорил, говорил, говорил...
Владимир Александрович слушал брата, не проронив ни слова, и только крепче прижимал к сердцу грелку, чтобы унять ноющую боль, которая уже переползла в руку, в лопатку, в спину. Он несколько раз незаметно клал под язык прохладные и сладкие таблетки валидола, а боль все не проходила, она сопровождала лихорадочный рассказ брата и казалась закономерной, вытекающей из этого рассказа.
Евгений махнул рукой и замолчал. Владимир Александрович тоже замолчал, глядя на него своими небольшими четкими «сомовскими» глазами.
— Да, брат, жизнь прожить — не поле перейти... — тихо сказал Евгений и снова замолчал.