Страница 40 из 46
— Ну и что же? Мы добиваемся признаний! Но грош цена этим признаниям, — говорил Всеволод. — Подследственные оговаривают и себя и других. И я решил, Евгений Александрович, написать письмо Сталину, он не знает, от него все это держат в секрете...
Евгений Александрович открыл глаза. Пятна на лице, потрескавшиеся губы, мутные глаза, — право же, он с трудом узнавал в этом больном человеке юношу, которого он принимал на работу, который принес всю свою обращенную к революции душу, смелого в самых опасных операциях, казалось бы неиссякаемо жизнерадостного... У Евгения Александровича у самого пересохли губы, началась боль в том месте, где была операция, и он под одеялом, чтобы не видел Всеволод, тихонько поглаживал себя по животу и, стараясь говорить спокойно, ответил на его вопрос:
— Письмо Сталину? Давай обсудим. Неужели ты думаешь, что все, что делается у нас, происходит без согласия на то Сталина?
— Уверен в этом! — закричал Всеволод. — У-у! — закричал он, как раненый, и крик этот больно отозвался в душе Евгения. Сдерживая стон, он сказал:
— Это наивно. Подумай сам обо всем. Тебе известно, откуда пришел наш теперешний нарком? Он прислан Сталиным. И тут не нужно дергаться, тут нужно обдумать.
— Но я шел в ОГПУ не для того, чтобы стать палачом, ты сам говорил: мы рыцари диктатуры пролетариата...
— Говорил, говорил... — непроизвольно тихо прошептал Евгений Александрович, и этот шепот вдруг заставил Всеволода поднять взгляд на старшего товарища.
— Тебе плохо? — спросил он с испугом. — Разве имел я право говорить с тобой на эти темы? — Он схватил его руки своими горячими руками и обнаружил, что одна рука Евгения лежит на том месте, где еще не совсем зажила рана. — Ах я скотина, пришел искать помощи у больного человека!
— Нет, ничего, только тебе придется поухаживать за мной. Накапай мне вон из того темного пузырька пять капель. Вот так... Ну, как твоя Люся?
Всеволод рассказал о жене, о здоровье маленького сына. Он говорил связно, спокойно, но видно было, что думает он все время о чем-то своем, и это сказалось в момент прощания, когда как будто бы без всякого волнения, словно констатируя объективное положение, он сказал:
— Куда ни кинь, всюду клин...
Эти слова, и особенно их интонация, на всю жизнь запомнились Евгению, — он после этого больше не видел Всеволода. Из-за внезапного внутреннего кровоизлияния его вновь вернули в больницу, снова ни о чем, что происходило в мире, не сообщали. И только по выходе из больницы он узнал, что Всеволод, отправив письмо в ЦК («Гнусное, антипартийное письмо!» — сказала Лена), покончил жизнь самоубийством. А некоторое время спустя был со своего поста снят Ежов, а потом были осуждены методы, которые он применял, и Сталин сказал о Ежове, что тот стремился перебить кадры...
Новый начальник отдела Николай Савкин, назначенный после смерти Всеволода, зашел как-то к Евгению и рассказал, что он сопровождал видного члена ЦК при его поездке в один южнорусский город, особенно прославившийся своими перегибами.
— Прежде всего поехали в наше учреждение, сняли с должности начальника, забрали у него ключи и едем прямо в тюрьму. И вот, представляешь себе, ходим по камерам, отворяем их и всех выпускаем. Так веришь ли — не выходят! Ни коммунисты, ни беспартийные... Иван Артемьевич уже сердиться начал: «Вы что ж, себя виновными считаете?» И тут один старичок учитель ответил: «Если бы виноваты были, мы бы поскорей постарались уйти отсюда. Но мы ни за что взяты и требуем, чтобы нас освободили по советскому закону...» — «Так что ж, вы меня, что ли, не знаете?» Ну когда его признали, стали выходить. Сильна советская власть! — сказал он с каким-то восторгом.
Был Николай Савкин куда незамысловатей красивого и большого Всеволода и куда менее образован. Он участвовал в гражданской войне, воевал в войсках Фрунзе. При демобилизации предложили ему перейти в войска ВЧК, он и перешел. Боролся с басмачами и в этой трудной войне обнаружил большую изобретательность, политический ум. Евгений Сомов, вызванный в Среднюю Азию для участия в этой операции, первый по достоинству оценил этого командира батальона, находчивость и мужество которого обеспечили удачу одной из крупнейших операций. Евгений предложил Николе переехать в Москву, тот согласился.
К Евгению он был душевно привязан, почитал его за ум и образованность и разговоров с ним на большие темы не заводил. В этом разговоре словно впервые сказалась его душа. Его восклицание: «Сильна советская власть!» — вошло в душевный арсенал Евгения Александровича, И когда в Москве сразу за один год строили в разных концах города несколько сот средних школ или когда он читал об успехах третьей пятилетки или слушал рассказы старого друга своего Острогорского, работавшего над разложением атома, об успехах советской науки, он шептал: «Сильна советская власть!..»
Жену Евгения обвинили в том, что она оклеветала невинных. На низшей инстанции ей вынесли строгий выговор, она обжаловала, строгий выговор был снят, по из МК, где она работала с 1928 года, ей пришлось уйти, ее перебросили в Наркомат просвещения. «Бедное просвещение!» — думал Евгений. Он и жалел жену и понимал, что не она виновата в этих уродствах и извращениях, но особенного сочувствия она у него не вызывала. У жены расшатались нервы, весной 1938 года ее послали в санаторий. В связи с тем, что Евгений демобилизовался, а Лена переменила место работы, они неожиданно остались без дачи. Но сын уехал в пионерлагерь, а дочка заявила, что ей давно уже надоело, что она «каждое лето, как дура» выезжает на дачу, что никуда она не поедет, останется в городе и будет ухаживать за больным отцом. Ухаживать было нетрудно, требовалось только соблюдать диету, кормить часто и понемножку, это было даже интересно.
Евгений решил на досуге разобрать свой архив, дочка помогала ему вытаскивать с полок запыленные папки, завернутые в старые газеты и перевязанные бечевками. Она сдувала с них пыль, сама развязывала, снимала газеты, и старые дела конца двадцатых годов выплывали наружу... Мелькнул вдруг рыженький переплет, и сердце Евгения Александровича екнуло, — это была продолговатая конторская книга, да как же он мог забыть о ней!
Уже кончая Свердловский университет, начал он эту работу на тему о государстве, о его возникновении как орудии порабощения народов и разрушения институтов родовой демократии, о буржуазной демократии как орудии подавления пролетариата, о пролетарской диктатуре как орудии подавления эксплуататорских классов и о роли диктатуры пролетариата при осуществлении социализма и переходе к бесклассовому коммунистическому обществу. Было уже собрано много материалов, набросаны тезисы, и это было, пожалуй, самое интересное. Все проникнуто идеями Маркса, Энгельса, Ленина. Он отложил эту работу, когда начал работать в ЧК, думал, что ненадолго, но работа в ЧК взяла его всего...
«И возникшие в условиях пролетарской диктатуры органы социалистической демократии, по мере того, как будет создаваться производственное основание социалистического общества, будут постепенно, мирным путем, перенимать от государства его функции, и рядовой человек, каждый в своей области, будет все в большей степени становиться ответственным за общественное дело. Кстати, это путь для изживания бюрократизма...»
— Люська, мне было тогда всего двадцать лет! Ей-богу, не глуп был мальчишка... — сказал он дочке.
— А что ты нашел?
— Садись, я тебе расскажу...
Она молча выслушала. Большого удивления это у нее не вызвало, и, вскочив, она неожиданно сказала:
— Мы это учили!
— Как то есть — учили?
— Так, мы по обществу это проходили.
— Что это значит общество?
— Ну это для краткости: естество — естествознание, общество — обществоведение...
— Ну это хорошо, что проходили, — сказал он, несколько расхоложенный и раздосадованный. — Положи-ка эту вот книгу ко мне на стол. Давай следующую...
Присев на ручку кресла, держа в руках пыльную тряпку, Люся покачивала своей большой босой ногой в каком-то раздумье.