Страница 22 из 26
Как Чапаев – на картошке, я объяснил это на одном примере из юности именинника. Страдая от женского невнимания (или, вернее, от недостаточного, не стопроцентного женского внимания, какое вызывал, скажем, тот же Беляк; Вензель же нравился выборочно и ситуативно, хотя и умел цепко удерживать однажды ухваченное, пока это не надоедало ему самому), он разработал целую стратегию грядущих побед: не хватало ему, оказывается, магнитофона, чтобы соблазнять девиц, а когда появился магнитофон, стало не хватать отдельной комнаты (раньше родители и сестра уезжали хотя бы на лето). Особенно комична была потребность в магнитофоне – когда Вензелю удавалось заволочь к себе девицу, она (а чаще всего они оба) были уже в состоянии пьяной невменяемости.
Чтобы нравиться большему числу девиц, чем это имело место фактически, Вензелю следовало не напиваться до посинения ежевечерне, работать, чтобы иметь собственные деньги, декларировать какие-то цели – хотя бы призрачные поэтические (но на поэтов был тогда спрос). Однако этот – прямой и краткий – путь казался унылым и пошлым. А магнитофон – не пошло? А пьяную девку ночевать оставить и под утро к ней пристать – не пошло?..
Этот пример, пусть и имеющий реальную подоплеку, чисто по-чапаевски аллегоричен: то же самое происходило с нами тремя на всех уровнях и на любом поприще и «по литературе», и «по жизни» – отвергая, пусть и справедливо, одну пошлость, как самоочевидную, мы, на свой замысловатый лад, впадали в другую, ничуть не лучшую.
Скажем, со мною не раз и не два происходило следующее. Я разоблачал – сильных, могущественных, отвратительных, – я требовал справедливости. Справедливости не получал, зато обрастал поддакивающими приверженцами. А приглядевшись к ним, понимал, что они ничуть не лучше тех, против кого я боролся. А может быть, и хуже, потому что им хотелось стать точно такими же – но не как я, а как те, – вот только не получалось. И уже поняв это и нехотя смирившись, я в очередной раз осознавал и такое: мои, так сказать, поклонники любят меня вовсе не за то, что я отказываюсь воздавать почести сильным мира сего. Нет, они надеются добиться все тех же отвратительных почестей вместе со мной (а еще лучше – без меня, а уж совсем в идеальном случае – от меня). И тогда я с ними порывал, и рано или поздно объявлялись другие такие же, и все начиналось по новой.
По возвращении в Ленинград я обнаружил, что из литературного клуба «Дерзание» меня, естественно, исключили. Правда, это было какое-то странное исключение – неформальное или, наоборот, сугубо формальное: к Грудининой в кружок поэтов я по-прежнему ходил, но «в списках не значился» и Адмиральскому на глаза старался не попадаться. Аж до самой весны, когда выиграл городской «турнир юных поэтов» (правда, на равных все с тем же Гурвичем). Беляк уже отходил от стихов, вовсю занимаясь театром, а Вензель окопался на Малой Садовой и сидел там безвылазно.
Помимо совместных эскапад (мы могли, например, позвонить в какое-нибудь кафе, представиться методистами Союза писателей, сообщить, что в городе проходит неделя поэзии и что в их кафе должна выступить наша троица, после чего приходили, читали и в большинстве случаев получали бесплатную выпивку; никого это не удивляло, потому что город был тогда действительно одержим стихами), я сблизился со странноватой и жутковатой компанией поэтов старше меня лет на десять, крутившихся в кафе поэтов «Электрон» при заводе «Электросила». В отличие от знаменитого Кафе поэтов на Полтавской, это было захолустье, и собиралась там заводская, если не просто дворовая команда. В шестерках у этих бездарей почему-то ходил великолепный поэт Николай Рубцов – его посылали в магазин за дешевой водкой и мстительно били назавтра, если он не возвращался.
С этой компанией мы ездили выступать и в другие места, в частности, однажды в воинскую часть, после чего поэтесса, работавшая литсотрудницей в окружной газете «На страже Родины», опубликовала отчет о вечере: «…наибольший успех выпал на долю семнадцатилетнего Виктора Топорова, прочитавшего фрагмент из своей поэмы о проститутке…» Поэма действительно была, была и проститутка, что же касается успеха, то мне больше запомнилось, как, отчитав, радостно потирал руки один из моих собратьев по поэтическому цеху:
– Люблю выступать в воинских частях. Хлопают всегда та-а-ак долго… та-а-ак дружно…
В «Электроне» я однажды прочитал заведомо антисоветское стихотворение «Третья серия „Русского чуда“», что позднее аукнулось на суде над Бродским. Прочитал не таясь – отношение к антисоветскости и к антисоветчине тогда было странное. Пару лет назад мы после долгой разлуки встретились с питерским чиновником и культурологом Маргулисом (при Собчаке он входил в правительство Петербурга) и вспомнили, как в 1964 году основали антисоветскую организацию.
Вошло в нее пять человек: Маргулис, я (тогда школьники), бросивший школу Вензель и двое студентов-историков со второго, что ли, курса университета; по ироническому совпадению фамилии у них были Иванов и Петров. Самое же интересное заключалось в том, что ни программы, ни целей у нас не было, и мы над такими проблемами даже не задумывались. Создали организацию – назвали ее антисоветской, и довольно. Нам с Вензелем и Маргулисом оказалось довольно во всяком случае; Иванов и Петров, по-видимому, решили не останавливаться на достигнутом, потому что года через три их посадили. И я чуть не загремел следом – но не как участник давнишней антисоветской организации, о которой никто не знал, да так и не узнал, а как редактор филфаковского журнала «Звенья», который разгромили одновременно с подпольными организациями на восточном и на историческом факультете, но связей между нами не нашли. Да их, насколько мне известно, и не было.
На суде над Бродским самые, пожалуй, отвратительные показания давал вызванный в качестве свидетеля обвинения писатель Воеводин. Младший Воеводин: Воеводиных было двое; существовала и эпиграмма Михаила Дудина:
которую впоследствии бесстыдно украл и ухудшил, переиначив под Михалковых, Валентин Гафт.
В зале публики было примерно пополам: друзья и поклонники Бродского – и «комсомольцы», сидели вперемежку. В перерыве вся эта толпа набилась, как сельди в бочку, в маленькую заднюю комнату, в которой стоял бильярд. Друзья Бродского – Эра Коробова (тогда, кажется, еще Эра Найман), Яков Гордин и прочие насели на маленького тучного Воеводина, но он, «опершись жопой о гранит», то бишь о край бильярдного стола, довольно бойко и даже как-то весело отругивался.
«Ближнему кругу» Бродского уже тогда остро недоставало юридического ума (как, впрочем, и любого другого). Необходима была «прокурорская» помощь – и она не заставила себя долго ждать. Оттерев галдящую ораву, я взялся за Воеводина всерьез и предавался этому занятию весь перерыв. Меж тем следователь КГБ «по молодым поэтам» поинтересовался у своих осведомителей, что это за бойкий мальчик, а узнав мою фамилию, тут же перемножил два на два и, подойдя к адвокату Топоровой, сказал:
– Это ведь ваш сынок пишет стихи? Хороший он у вас. «Третья серия „Русского чуда“» гремит по городу. Скоро сажать будем!
Прервав подготовку к безнадежной защитительной речи, мать бросилась к Грудининой и пересказала ей этот разговор. Положение Грудининой – и в данной ситуации, и помимо нее – было неоднозначным: левачка и, как сказали бы позже, право-защитница, она ни в коем случае не являлась диссиденткой: за Бродского, за Ефима Эткинда, за меня, да и за многих других она сплошь и рядом заступалась, не разделяя взглядов и не любя творчества – в случае с Бродским я это гарантирую, на тот момент по меньшей мере. Зато мотивы ее всегда были чисты и бескорыстны – и это понимали и, возможно, ценили даже в органах.
По крайней мере, от работы с литературной молодежью ее после дела Бродского отстранили не кагэбэшники, а коллеги по Союзу писателей. К тому же ее супруг был крупным начальником. Адмони и Эткинд, вступаясь за Бродского, преследовали, наряду с прочим, и шкурный интерес: зарабатывая очки у Ахматовой и академика Жирмунского, Бродского действительно ценивших, точнее, уже оценивших, не говоря уж об общей ауре либерального и как бы опасного заступничества. В органах этого, конечно, не знали, да это и не имело для них значения: Адмони и Эткинд были чужими – не столько по крови, хотя и это подразумевалось, сколько по «группе крови», – а Наталия Иосифовна была даже не заблудшей, а всего лишь «брыкастой» своей. Одним словом, она подошла к кагэбэшнику, взяла его за руку, потащила в бильярдную, оттянула меня от Воеводина и представила друг другу: