Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 26



– Познакомься, Витя, это следователь КГБ по молодым поэтам капитан Волков! Познакомьтесь, капитан, это Витя Топоров, он учится в одиннадцатом классе, чемпион города по шахматам среди юношей (что было неправдой – выше третьего места я в чемпионатах города не поднимался), он пишет замечательные стихи, которые ни в коем случае не должны интересовать вашу организацию!

Странное знакомство и странный совет – но он почему-то подействовал: даже много лет спустя, когда Лаврушка (членкор РАН А. В. Лавров) переписал по памяти мои стихи на смерть Амальрика и вручил список Паруйру Айрикяну непосредственно перед отлетом в Ереван, где того сразу же замели и посадили на десять лет, для меня это не имело никаких последствий. В историю литературы же моя атака на Воеводина внесла свою лепту: перенервничав в перерыве, мать произнесла в защиту Бродского не самую удачную свою речь. Что, правда, ровным счетом ничего не решало.

Как ровным счетом ничего не решало на этом суде еще одно обстоятельство, задним числом меня глубоко изумившее. Обвиняя Бродского в тунеядстве, судья Савельева назвала суммы его заработка (как фактические, так и вытекающие из уже заключенных договоров) смехотворными, на что Бродский возразил, сказав, что в тюрьме его кормят на еще меньшую сумму. Все так, но в договорах значились суммы, выплачиваемые при одинарном тираже, тогда как поэтические сборники выходили в «Художественной литературе» самое меньшее двойным, что сумму гонорара автоматически удваивало. Я этого тогда не знал, и Бродский, наверное, тоже не знал, и уж понятно, не знала моя мать, но почему ей не подсказали такого аргумента тертые калачи Адмони и (в особенности) Эткинд? Ума не приложу.

Грудинину подключила к защите Бродского моя мать (и Наталия Иосифовна бросилась в бой со всегдашней безоглядностью), тогда как Фрида Вигдорова действовала, разумеется, с благословения Ахматовой. Но и впоследствии в самых различных связанных с политикой передрягах я наблюдал одну и ту же картину: мужчины благоразумно отступают на второй план, а на авансцену выдвигаются (как правило – парой) дамы-воительницы. Самый яркий, хотя, может быть, и не самый известный пример – дело Азадовского (я напишу о нем отдельно); решающее – хотя и не сразу предопределившее исход – заступничество за которого осуществили знаменитая ныне театральный режиссер Генриэтта Яновская и никому не известная «мужняя жена» Зигрида Цехновицер, причем последняя – глубоко беременная на период хлопот – потеряла в этих треволнениях ребенка.

Некрасовский комплимент о скачущем коне и горящей избе обернулся в наши дни лагерно-политическими аллюзиями, впрочем, и сам поэт воспел декабристок. Особенно своеобразно, чтобы не сказать комично, было дело так называемых «пачкунов»: Юлия Рыбакова и неизвестно куда подевавшегося Волкова, намалевавших герценовскую строку на стене Петропавловской крепости. Третьей с ними была дама весьма внушительных габаритов, и мы шутя говорили, что диссиденты орудовали кистями и красками, стоя у нее на плечах – один на левом, а другой на правом.

Родители Бродского обратились к моей матери по совету Ахматовой. Впрочем, имелась и несколько иная предыстория: шестнадцатилетним юношей Бродский проходил свидетелем (лишь по малолетству не переквалифицированным в обвиняемого) по делу Шахматова и Уманского, одного из которых защищала моя мать. В деле фигурировали антисоветские разговоры, какая-то запрещенная литература и, главным образом, приготовления к незаконному переходу границы (что могло в те годы квалифицироваться – и в «самолетном деле» 1970 года квалифицировалось судом – как измена родине). Об этом деле существует довольно обширная литература, в том числе записанный Соломоном Волковым рассказ самого Бродского. По словам которого, речь шла о приготовлениях к захвату и угону самолета где-то в Средней Азии.

Мне кажется, со стороны покойного поэта здесь имела место ошибка памяти (по аналогии с «самолетным делом»), или же он припомнил разговоры, так и оставшиеся разговорами и, во всяком случае, не ставшие известными следствию. В противном случае даже добровольный отказ от покушения, означающий в юридическом смысле отсутствие состава преступления, не избавил бы «заговорщиков» от куда более тяжкой участи, чем даже та, что выпала на долю обоих обвиняемых на процессе.



На самом деле – и я слышал об этом от матери задолго до того, как заинтересовался поэзией, и слова «какой-то Бродский» не значили для меня ровным счетом ничего, – план «заговорщиков» заключался вот в чем: они должны были в Армении подняться на гору (если не ошибаюсь, на Арагац), после чего обладающий якобы парапсихологическим могуществом Шахматов должен был телепортировать всю троицу на турецкий склон Арарата. Разумеется, ни следствие, ни суд не могли отнестись к этому всерьез, усматривая антисоветский (изменнический) умысел в самом стремлении покинуть пределы СССР.

Я без устали издеваюсь над бесчисленными сочинениями на тему «Я и Бродский» со стороны «ахматовских сирот», былых муз, случайных собутыльников и так далее, – а сам поневоле впадаю в тот же грех. Извиняет меня разве что осознание «своего места», в иных обстоятельствах мне, увы, не свойственное, да тот факт, что тогда, весной 1964 года, в наших судьбах и впрямь просматривался некий анекдотический (в моем случае) параллелизм.

Не довольствуясь литературными подвигами «на стороне» и сражениями с литераторшей на уроках и в тексте письменных сочинений, я затеял в школе издание рукописного журнала «Зеленый шум», редактором и практически единственным автором которого оказался. Выпустить удалось два номера и подготовить третий (впоследствии точно до той же черты удалось довести – и с теми же результатами – филфаковский журнал «Звенья», который я редактировал втроем с двумя Владимирами – Бударагиным и Новоселовым). Скандал разразился на уроке литературы – это был заключительный урок по роману Н. Островского «Как закалялась сталь», – который почему-то (не исключено, не без наводки на меня) посетила инструктор райкома комсомола.

Комсомольцем я стал позже других – в пятнадцать с половиной лет (принимали тогда ровно с пятнадцати). При этом произошел забавный эпизод, в чем-то сходный с депутатской карьерой моей тети. На собеседовании в райкоме, увидев интеллигентного еврейского мальчика, у него спросили лишь: «А четверки у тебя есть?» – «Нет», – честно ответил я, учившийся тогда на тройки и двойки, порой перемежаемые единицами. Меня сочли круглым отличником и, естественно, приняли в ВЛКСМ. Мало того, к этому времени все более-менее достойные «комсомольские нагрузки» оказались разобраны моими одноклассниками и учениками из параллельных классов (наша школа становилась одиннадцатилеткой из семилетки постепенно – начиная с седьмого класса я и мои ровесники были старшими, не считая, понятно, второ- и третьегодников, а дело происходило в девятом), и мне предоставили единственную вакансию – представитель школы № 297 в райкоме! Впрочем, на заседании райкома я побывал лишь единожды и, сильно заскучав, в дальнейшем своей нагрузкой манкировал, да и все в школе понимали, сколь смехотворна для меня роль комсомольского вожака. Как-то все это в течение года само собой рассосалось.

Комсомольским вожаком – класса и всей школы – был маленький, щуплый, изящный, обаятельный и чрезвычайно шустрый паренек, ставший позднее капитаном атомной подлодки, а затем – получив свою дозу радиации – какой-то шишкой в порту. Женился он на однокласснице «по алфавиту» – убирать класс оставляли по два человека, а у них обоих фамилии были на «О». Прибравшись, они решили заняться любовью – и зажили, да, кажется, и живут с тех пор долго и счастливо. Во всяком случае, «традиционный сбор» лет через пятнадцать после окончания школы был устроен именно у них (традиционным он, правда, как раз не был, да так традицией и не стал). Оба были в нашем классе представителями «малого народа», то есть русских. Правда, и Леня Пастернак, которого я когда-то терзал за «антисоветскую» фамилию, стал капитаном дальнего плавания.